ми размышлениями, привели меня к тому, что выглядит как инверсия, однако кроме и прежде всего есть еще и нечто иное.
"Письмо о гуманизме"[378], которое мне пришлось опубликовать, поскольку из-за неумения иных людей хранить тайну оно уже полгода ходило по Парижу во всевозможных списках и переводах, вызовет, наверно, новые недоразумения и газетную шумиху.
Желаю Вам хорошо провести время в горах и между озер.
С сердечным приветом, Ваш
Мартин Хайдеггер
Как только буду посвободнее, напишу о Вашей инаугурацион-ной речи.
[133] Карл Ясперс — Мартину Хайдеггеру
Базель, 17 августа 1949 г.
Дорогой Хайдеггер!
Спасибо Вам за письмо. Все, чю Вы говорите о памфлете Кур-циуса, совпадает с моим мнением. И я был рад, что Вы его подтвердили. Сперва я испытывал болезненное разочарование: поток ненависти от человека, которого я знаю уже 40 лет, причинил мне боль, — очень все это не по-человечески. А дальше то, о чем говорите Вы: сенсация без всякого содержания, — но опять- l таки болезненно: как симптом современной ситуации в Германии.
Ваше приглашение в Аргентину как газетная сенсация — просто возмутительно! И при том "Нью-Йорк тайме" слывет необыкновенно надежной в своих сообщениях! Кстати, я рад, что Вы не едете в Аргентину. Не говоря о stabilitas /ос/, о котором Вы мне давеча писали[379] (оно кажется мне чудесным, тем более что \ мне этого не дано), мне было бы не очень приятно видеть Вас там, в большой компании нацистов.
Нападки Лукача, конечно, имеют свой резон. Кстати, и тут нас бросают в одну корзину[380]. Полковник Тюльпанов[381] обрушился на меня лично, моя "Идея университета"[382] в Восточной зоне оккупации запрещена, а когда я похвалил одного автора из Вое- \ I точной зоны[383], он жаловался, что ему это вредит. В Женеве у меня
в 1946 году состоялась публичная дискуссия[384] с Лукачем. После он сказал: Хайдеггер — по крайней мере ясное явление упадка буржуазии, я же — вообще ничто без социологического контекста. Я знал его до 1914 года[385]. Страшно было наблюдать перемены, которые с ним произошли. Остроумный, блистательный человек превратился в скучный механизм. Удивительная духовная нищета. Но поскольку очень хотели иметь "представителя Востока", с этим примирились.
Ваши слова о монологах — что мы Недостаточно сильны для этого", а также об одиночестве ("вне альтернативы коммуникация — не-коммуникация") — мне кажется, я их понимаю, когда думаю, к примеру, о трудах Лао-цзы или Спинозы. Спиноза завещал опубликовать его "Этику" посмертно и без указания имени: он не считал важным, кто высказывает истину. Вот где высо-
кий стиль. Такие труды могут в результате способствовать коммуникации, однако не говорят о ней. Мы оба, как мне кажется, прежде всего заинтересованы в истине, которая нас связывает и которая фактически проявляется в углублении коммуникации.
Я согласен с Вами, что подлинное, сущностное всегда лежит "по ту сторону" коммуникации и не-коммуникации, субъекта и объекта, мышления и бытия и т. п. и что, утратив эту связь, все наше мышление становится беспочвенным и рассыпается. Но говорить — и сообщать — мы можем лишь в пределах противоречий, в явлениях конечного. Лишь благодаря последнему мы способны приблизиться к первому. Не только "безразличие" Шеллинга и все прочие выражения "идеалистов", но и мистика, изобилующая образами и говорящая всегда одно и то же, представляются мне великим искушением: бежать от мира, от людей и друзей и взамен не получить ничего, кроме — если получится — бесконечного света, бездонной пропасти. Признаться, я с огромным удовольствием иду этим путем об руку с древними. Но мощное усилие всегда освобождает от чар.
Освобождение, однако, происходит в основном через осознание "мыслительных техник" — Вы это отвергаете, понимая под техникой нечто много более узкое, рассудочно-опосредующее. Я имею в ввду: нам необходимо овладеть нашими мыслями и нашим мышлением — тогда мы всякий раз будем знать, что сделали осознанно, освободимся от образов и догматов и станем готовы к действительности.
С помощью мыслительной техники или метода, понятых в этом смысле, необходимо прояснить и те мистическо-спекуля-тивные мысли — быть может, самое великое и сокровенное из всего, что создала философия. Они должны потерять присущую
9—3600 257
им наивность, чтобы не зачаровать нас и не вынудить упустить действительно необходимое по времени.
Когда Вы грамматическим насилием превращаете то оштйво фрагментах Парменида в субъект предложения[386], я охотно приобщаюсь к смыслу, какой Вам затем открывается, я тронут, мне сразу же хочется услышать больше, — но потом я сомневаюсь: не заведет ли этот путь в тупик, если только опыт не преобразуется в явление этого мира, в практику, познание, — иными словами, если в нас не запечатлятся масштабы и ориентиры, явленные косвенно.
То, что Вы говорите о нас как о "гномах'*, вполне созвучно моему ощущению. Иногда я употребляю это же выражение, которое, насколько мне известно, первым использовал Буркхардт[387]. Но я сознаю и какая гордость заключена в том, чтобы войти в пространство великих, осмелиться в каком-нибудь закоулке негромко сказать свое скромное слово и заметить, что не принадлежишь к их кругу, однако был среда них, причем иначе, нежели большинство твоих современников. Потому-то мы знаем, насколько мы малы. Но вместе с тем — какое притязание: ты находился в общении с ними!
Посылаю Вам также мое выступление (в Женеве, 1946 г.)[388] и мою последнюю книгу[389], — конечно не претендуя на то, чтобы Вы все это читали, но с надеждой, что Вы при случае кое-что посмотрите, например в последней книге разделы о технике[390] и о науке[391].
Послать ли Вам мои публикации, вышедшие начиная с 1945 года? Разумеется, не для чтения, вопрос только в том, захотите ли Вы поставить эти книги на полку, или Ваше пространство зарезервировано для лучших вещей.
Ницшевский лавдшафг[392], которым мы наслаждались целый месяц, был восхитителен. Я подумал, можно ли из того места, откуда Вы мне пишете, найти средства показать кое-что для меня очевидное: почему Рильке не таков по натуре, как Гёльдерлин и Ницше, а представляет собою бессознательную мимикрию под обоих в артистически приличной жижи и смерти, но без истока и подлинности, понятную только благодаря этим двоим и некоторым другим? И как возможно странное самооткровение, какое совершают Брехт[393] и Больнов[394], провозглашая Рильке "экзистенциальным философом" и читая о нем лекции, которые почти всех убеждают, захватывают, а притом столь же благонамеренны и приличны, как и сам Рильке, — нет, это слишком: Рильке, конечно же, нельзя поставить в один ряд с этими двумя.
Но довольно об этом.
С сердечным приветом,