Но ты обозвал меня бессердечной интриганкой и напился как свинья. Тогда я изобразила на лице улыбку и спустилась в ад. Какой мукой были для меня эти мерзкие ласки, это скотство, но я позволила тебе делать все, что ты хочешь, и простила тебя; я ласкала тебя и целовала, делая вид, что счастлива. И ты разревелся, как маленький, ты прямо лучился благодарностью и говорил о неумирающей любви и единении душ, пока не устал от этой болтовни. Тогда ты захотел сделать мне больно и начал рассказывать ужасные, немыслимые вещи, чтобы вызвать у меня отвращение, чтобы я в ужасе бежала, но я не боялась больше ничего, эта ночь меня закалила. И я прощала тебя, и прощала, и прощала, а потом тебе не в чем было уже признаваться, ты вывернул свою душу наизнанку, вытряхнул на меня всю ее грязь и тебе нечего было больше сказать.

Пожалуй, после этой ночи ты меня уже стал побаиваться, немного — но все-таки побаивался, и это пошло тебе на пользу. А я после этой ночи перестала мучиться, я научилась играть в твои “маленькие игры”, играть и выигрывать. Вот какой ценой сумела я обуздать в тебе зверя.

И если есть Судия в мире ином — хотя я в это больше и не верю, нет у меня полной, беззаветной веры, и все же иногда в трудные моменты, в моменты вроде этого, мне кажется, что я чувствую на себе взгляд бессонного, всевидящего ока, чувствую страшный гнет его всеведения и всепонимания, — если есть он, этот Судия, то ты и не пытайся, милорд супруг, водить его за нос. Не похваляйся величественностью своих грехов, не требуй тяжким трудом заслуженного проклятия, ибо как же мало знал ты все эти годы. Ты, величайший министр величайшей в истории человечества империи, ты робел, ты был слаб, ты шарахался от ответственности.

Это что, слезы?

Слишком уж многих мы с тобой убили…

Мы? Не мы, а я — это я принесла в жертву свою добродетель, свою веру, свое спасение, сожгла их в черный пепел на алтаре твоего тщеславия. Ибо сколько бы ты ни болтал о корсарах и Бонапарте, в самом тебе не было стержня, не было стали. Ты плакал от одной только мысли, что нужно вздернуть этих ничтожных луддитов, не решался надеть кандалы на злокозненного и сумасшедшего Шелли — пока я тебя не заставила. И когда из наших учреждений стали приходить отчеты с намеками, просьбами, а затем и требованиями предоставить им право уничтожать врагов Англии, это я их читала, это я взвешивала человеческие жизни, я подписывалась твоим именем, ты же тем временем пил и жрал и обменивался шуточками с этими людишками, которых называл друзьями.

А теперь эти идиоты похоронят тебя, а меня небрежно оттеснят в сторону, будто я — ничто, будто я ничего не совершила, и все это из-за того, что ты умер. Ты их кимвал звучащий[149], их размалеванный идол. Кошмарные, из грязи произрастающие корни истории так и останутся во тьме, истина исчезнет бесследно. Истину зароют в землю, вместе с твоим раззолоченным саркофагом.

Нужно выкинуть из головы эти мысли. Я плачу. Они считают меня старой дурой. Но разве не было каждое наше преступление возмещено сторицей, возмещено благом для общества?

Услышь меня, Судия. Око, загляни в глубины моей души. И если я виновна — даруй мне милость свою. Я не искала удовольствия во всем том, что приходилось мне делать. Клянусь тебе, я не искала удовольствия.

МАСТЕР ЭМЕРИТУС [150] ВСПОМИНАЕТ ВЕЛЛИНГТОНА

Красноватое тление обессиленного газового рожка. Гулкое, ритмичное бряцание и визг “проходческой торпеды” Брюнеля. Тридцать шесть штопором свитых клыков из лучшей бирмингемской стали с неустанной энергией вгрызаются в зловонный пласт древней лондонской глины.

Обеденный перерыв, мастер-сапер Джозеф Пирсон достал из жестяного судка солидный кусок мясного, пропитанного застывшим соусом пирога.

— Да, я встречался с великим Мэллори. — Его голос гулко отражается от клепаных чугунных тюбингов, похожих на ребра кита. — Не то чтобы нас вроде как познакомили, но это точно был он, левиафанный Мэллори, — что я, не видел его снимков в газетах? И он был совсем близко, ну вот вроде как ты от меня сейчас. “Лорд Джеффериз? — говорит он мне, а сам весь удивленный и злой. — Знаю я Джеффериза! Долбаный ублюдок,тюрьма по нему плачет!”

Мастер Пирсон победно ухмыляется, в красном свете тускло поблескивают золотой зуб и золотая серьга.

— И чтоб мне провалиться, если этому Джефферизу не загнали полсапога в зад сразу, как только смрад кончился, и не посмотрели, какой он там ученый. Уж это все он и сделал, левиафанный Мэллори, тут уж и к бабке не ходить. Вот уж кто точно аристократ от природы, так это он, Мэллори.

— Я видел этого бронтозавруса, — кивает подмастерье Дэвид Уоллер; его глаза блестят. — Мощная штука!

— Я сам работал в туннеле в пятьдесят четвертом, когда наткнулись на слоновьи зубы. — Мастер Пирсон, сидящий на втором ярусе лесов, закрывает судок, покачивает тяжелым резиновым сапогом и чуть ерзает на водонепроницаемой циновке, вытаскивая из кармана шахтерской робы небольшую бутылку. — Французская шипучка, Дэви. Ты же первый раз внизу, нужно отметить.

— Но ведь это же не положено, сэр? Это же против инструкций?

Пирсон извлекает пробку — без хлопка, без пены.

— Хрен с ним, — подмигивает он, — это ж твой первый, второго первого не будет.

Вытряхнув из жестяной кружки мелкие чаинки, он наполняет ее шампанским.

— Выдохлось, — огорченно вздыхает подмастерье Уоллер.

— Давление, салага, — смеется Пирсон, потирая мясиситый, с красными прожилками нос. — Подожди, пока поднимешься на поверхность. Вот тогда оно вспенится прямо у тебя в кишках. Запердишь, как жеребец.

Подмастерье Уоллер осторожно отхлебывает из кружки. Сверху доносится звон железного колокола.

— Клеть спускается, — говорит Пирсон, торопливо затыкая бутылку. Он заталкивает ее в карман, допивает шампанское, вытирает тыльной стороной ладони рот.

Сквозь мембрану из провощенной кожи с клоачной медлительностью продавливается заостренная, как пуля, клеть. Достигнув дна, она шипит, скрипит и останавливается.

Выходят двое. На старшем бригадире обычная шахтерская роба, кожаный фартук и каска. Второй, высокий седовласый старик, одет в черный фрак, его блестящий цилиндр обвязан черным шелковым крепом, черный атласный галстук заколот крупным, с голубиное яйцо, бриллиантом или — тусклый красноватый свет не позволяет сказать уверенно — рубином. Старик освещает себе путь латунным фонарем, его брюки, так же как и брюки бригадира, заправлены в высокие, по колено, резиновые сапоги.

— Великий Мастер Эмеритус, — испуганно выдохнул Пирсон, вскакивая на ноги. Подмастерье Уоллер следует его примеру.

Они стоят навытяжку и смотрят сверху вниз, как Великий Мастер идет по туннелю к вгрызающейся в грунт “торпеде”. Великий Мастер их не замечает, разговаривает только с бригадиром, холодно и властно. Он освещает узким лучом света недавно уложенные тюбинги, проверяет крепежные болты, уплотнение швов. У фонаря нет обычной ручки — Великий Мастер несет его, зацепив блестящим стальным крючком, высовывающимся из пустого рукава.

— Странно он как-то одет, — еле слышно шепчет Уоллер.

— Он все еще в трауре, — так же тихо отвечает Пирсон.

— А-а, — кивает подмастерье, глядя на Великого Мастера. — Так долго?

— Он же Великий, то есть Мастер, он же был с лордом Байроном вроде как в друзьях. И лорда Бэббиджа, и его он тоже знал. Еще со смутных времен, когда все они прятались от веллингтоновской полиции. Они ж тогда и лордами-то не были — ну там, если и были, то не такими, как потом, настоящими радикальными лордами — так просто, мятежники и подстрекатели, и за поимку их была награда. Так Великий Мастер, он спрятал их в шахте — это был прямо настоящий партийный штаб. Радикальные лорды не забыли этой помощи, какую он им оказал, вот почему мы и есть считай что главный радикальный профсоюз.

вернуться

149

Кимвал звучащий — 1-е Коринф. 13:1.

вернуться

150

Emeritus (лат.) — находящийся в почетной отставке.