Баглай восхищенно вздохнул и покосился на Черешина. Тот разглядывал камни с просветленным лицом, с каким, должно быть, истинно верующий взирает на чудотворную плащаницу или гвозди, вынутые из ран Христовых. Восторг его был по-детски наивным, открытым и бескорыстным; чувство это питали не жадность, не тщеславие, а лишь восхищение красотой – возможно, с примесью радости, поскольку он мог любоваться подобными чудесами в любое время ночи и дня.

– Камни… – с задумчивой улыбкой вымолвил Черешин. – Камни… холодные и вроде бы мертвые… Однако греют душу и сердце веселят! Не стану врать и говорить, что собираю их не для себя, а для кого-то… для отечества или грядущих поколений… Нет, не стану! Мне они в радость, мне, здесь и сейчас… И глядя на них, я думаю, бойе, о смерти, о жизни и вечности. Мы, друг мой, умрем и обратимся в прах, а камни будут жить и радовать других людей, и восхищать их как нас с тобой – ведь только в этом их назначение, не так ли? Они прекрасны и нетленны, и если существует что-то вечное в нашем мире, что-то такое, что неподвластно времени, то это сейчас перед нами. Вот, взгляни…

Он коснулся одного камня, второго, третьего… Они словно вспыхивали под пальцами Черешина.

– Эти – из лучших… Наши, уральские, каких в земле теперь не сыщешь… копи истощились… А какие копи были!.. На речке Токовая, километрах в восьмидесяти от Свердловска… Ты на цвет посмотри, на цвет! Какой цвет, а? Пожарище! Зеленый пожар, как тайга по весне! А эти вот, яркие да блескучие – колумбийские… выменял три кристалла на один уральский… тоже хороши, но не такая редкость… К северу от Боготы их копают… деревенька там есть, Мусо… шахты древние и открытые разработки… Этот овальный – из Африки, из Зимбабве… черный старатель мне его продал… за сколько – не скажу, все одно не поверишь… красив и за понюшку достался, а не люб… крови на нем много… черный рассказывал… Вот эти – индийские, их в сланцах находят, в Калигумане… тоже неплохие… А эти, бледные, из Бразилии… Карнаиба и Бом-Иесус-дос-Мейрас… Цвет у них жидковат, с колумбийскими и уральскими не сравнишь… Но все равно – редкость! Ведь что есть изумруд? Тот же берилл, но окрашенный хромом, а это, как говорят геохимики, необычное сочетание, нонсенс… Вот корундов, то-бишь сапфиров и рубинов, тех много… да и подделать их легче. А вот такой – не подделаешь!

Он вытащил из ячейки кристалл величиной с рублевую монетку, круглый, сочного цвета, в брильянтовой огранке, и положил Баглаю на ладонь. Омытый тусклым светом, струившимся из окна, камень вдруг засиял и распустился пышной зеленой розой, каких не бывает ни во сне, ни наяву.

– Индийский, из Аджмера, – сказал Черешин. – Когда умру, будет твой. На память обо мне и в благодарность.

Баглай вежливо улыбнулся.

Когда умрешь, все будет моим, мелькнула мысль.

Все! Все, что захочу!

Глава 8

Джангир Суладзе оказался неплохим помощником – точным, исполнительным, работящим, а главное, без всяких капризов и закидонов. За пару дней он провернул немалую работу: во-первых, выяснил, что у Орловых есть машина, старенький «москвич», а значит, есть и карточка водителя в ГАИ, и фотография – как полагается, в овале с растушевкой; фотографию он изъял и, во-вторых, предъявил Марье Антоновне, а в-третьих, обследовал поликлинику, в которой лечилась усопшая генеральша – на предмет розысков «не того доктора». Марья Антоновна по фотографии Орлова не опознала, сказав, что личико на глуховском рисунке вышло куда похожей, а фотка энта – с другого вьюноши, пусть сурьезного и хмурого, но бровью погуще, полобастей и носиком поострей. В поликлинике, куда Суладзе заявился вторично с двумя портретами, признать их тоже отказались, а главврач, ехидная дама в бальзаковском возрасте, заметила, что «не тех докторов» давно не держит; «не те доктора» любят кушать сациви и запивать вином, а потому расползлись в частные лавочки, где главная забота – выцедить из пациентов деньгу. А у нее – только «те доктора», сплошь подвижники и бессеребренники, которые хоть голодают, но исправно лечат. Что же касается Нины Артемьевны Макштас, то ее лечила участковая терапевтичка с тридцатилетним стажем, никак не похожая на вьюношу – тем более, широкоплечего и рослого. Правда, волосы у нее тоже оказались светлыми, но лишь по причине седины.

Глухов капитана похвалил, но в меру, затем опять послал за информацией – был у него интерес к судьбе подаренных Орловым баксов. Куда пошли, на что? Может, на гараж, раз есть у Антона машина? Или на этот самый «москвич»? Или на обстановку, на шубу для Елены, на визит в Анталью? Смысл поиска заключался в том, чтобы проверить траты Орловых – не было ли куплено чего-то крупного, ценой побольше тысячи долларов.

Суладзе откозырял и отбыл, а Ян Глебович, выкроив время, принялся разбираться с компьютерными распечатками. Их накопился целый ворох, от усердной девушки из ВЦ, и оставалось лишь поражаться, сколько вокруг стариков и старух, что умирают в своих квартирах, в полном и беспросветном одиночестве, никому не интересные при жизни, зато представлявшие неоспоримую ценность в тот знаменательный миг, когда душа покидает тело. Души улетали к небесам, тела, после необходимых процедур, свозили в крематорий, а у квартиры появлялись новые хозяева, райжилотдел, или кто-то из дальних родичей, или из фирмачей-риэлтеров. Тем завершался жизненный цикл, и Ян Глебович, перебиравший листки с сухими диагнозами – рак, инфаркт, инсульт, почечная недостаточность – невольно думал о справедливости древних, избитых, но вечных истин. Например, такой: в муках рождается человек, и в муках он покидает в старости эту юдоль печали и слез.

Для юной лаборантки вычислительного центра, любительницы шоколадок, старыми были все, кому за пятьдесят, так что Глухов не раз чертыхнулся, блуждая в бумажном хаосе. Кипа получилась увесистой и внушительной; вероятно, ему стоило конкретизировать запрос и начинать свой поиск среди как минимум семидесятилетних, где большей частью попадались женщины. Мужчины, менее жизнеспособный элемент, умирали раньше, от самых разнообразных недугов, в том числе от таких, какие в недавнем прошлом сочли бы невероятной дикостью. Но Глухова это не удивляло. Оба его расследования, в силу случайности или закономерных, но никому не ведомых причин, словно перекликались между собой, как эхо откликается на чей-нибудь громкий вопль. От трупа с купчинской свалки тянулась ниточка к лекарствам, а значит, к медикам и фармацевтам; и вот, общаясь с этой братией, Ян Глебович выяснил столь любопытные вещи, что иногда его бросало в дрожь. Как оказалось, сифилисом теперь болели чаще в восемьдесят раз, туберкулезом – в пятьдесят, а спид расцветал и креп на благодатных почвах, среди ста тысяч петербургских наркоманов, что неизбежно обещало эпидемию; кроме того, из сотни новорожденных погибали двое, и только двадцать могли считаться относительно здоровыми – по крайней мере, без врожденных патологий. К трупу со свалки и криминальным фармацевтическим делам все это имело лишь косвенное отношение, но связь, разумеется, была: на фоне мрачных декораций шел ужасающий спектакль – драматическое действо, которое с каждым актом все больше походило на трагедию.

От этих мыслей щека у Глухова раздраженно дернулась. Он посмотрел на фотографию жены, встретился с ней глазами, представил, что Вера ждет его в их квартире на Измайловском, что оба они молоды или хотя бы живы, и ничего им в будущем не грозит, ни эпидемия спида, ни туберкулез, ни рак, сгубивший Веру в одночасье. Он не испытывал ностальгии по прежним советским временам; новые, пожалуй, были лучше, сложней, трагичней, но честней, однако у минувших лет, сравнительно с эпохой настоящей, имелись свои преимущества. Хотя бы одно, подытожил Ян Глебович – Вера. Веры в этой эпохе настоящего с ним не было.

Он начал перебирать листы, комкать ненужное, бросать в пластиковую корзинку под столом, время от времени уминая мусор руками. Мусора было много, и Глухов в очередной раз решил не связываться больше с распечатками, а просматривать материалы как положено, на компьютере, где всякий хлам уничтожался с простотой и легкостью, нажатием пары клавиш. Но эта вот легкость его и смущала – мнилось, что он стирает пусть неважное, несущественное, но что-то такое, над чем еще стоит поразмышлять или хотя бы оставить про запас, для завтрашних раздумий. К тому же Глухов, как всякий художник, питал почтение к бумаге и признавал за ней приоритет перед компьютерным экраном. Чувство это было отчасти инстинктивным, но не лишенным рационального зерна: ведь бумажные листы можно было расстелить на столе, сравнить друг с другом и исчирикать разноцветными карандашами.