Через пятнадцать минут Роджер добился счета 3:3, но только потому, что его собственные подачи стали несколько более свободными и сильными, и потому, что подсохшее покрытие тормозило мяч, делало его отражение сильным и неопределенным, позволив Роджеру, отставив в сторону наглую надежду на победу, нанести два своих коронных удара, чего ни в коем случае не произошло бы при нормальных условиях, американских условиях, — два лучших удара за весь матч.
Но равновесие не могло сохраняться долго, и Роджер, который начал терять самоуверенность, понимал это лучше кого бы то ни было. Он почувствовал, как у него внутри зарождается чувство жалости к самому себе.
На подачах, с новым мячом, он быстро отразил два удара слева, которые Бенсон в свою очередь отправил обратно со скоростью ракеты. Ему грозил счет 0:30; он чувствовал, как сердце бешено колотится в грудной клетке.
Он сделал ошибку при подаче, когда после сильного удара мяч улетел за заднюю линию.
Роджер огляделся — дурной признак, так как это значило, что он уже не так сосредоточен на игре. На него уставилось множество солдатских глаз. Симпатичные медсестры, похоже, оставались совершенно равнодушными. Филдинг, сидевший на складном стульчике за судейской линией, смотрел без всякого выражения. Роджер почувствовал, как его тело с боков начинает сжимать злоба. Ему даже стало трудно дышать.
Он совершил две двойных ошибки подряд и проиграл гейм на своей подаче.
Во время перерыва Роджер сидел на скамейке, вытирался полотенцем и чувствовал себя совершенно разбитым. Впереди маячило унижение. Он чувствовал себя отвратительно, понимая, что вылетает. Собака, свинья, скунс, подонок. Он заслужил проигрыш. Отвращение к самому себе пропитывало его как наркотик, делая мир расплывчатым и неясным. Он чуть не плакал. Его охватило изнеможение.
Кто-то оказался совсем рядом с ним. Роджеру было на это наплевать. Несправедливость всего происходящего ошеломляла. Трибуны, корт, сетка — все было затуманено яростью. Но сквозь эту ярость послышался голос, тихий и настойчивый. Сначала ему показалось, что это говорит его совесть, но…
— Мальчик, — прошептал голос, — тебе здесь не место. Я тебя достану.
Бенсон, притворяясь, что завязывает шнурки на тапочках, говорил вполголоса, опустив лицо и спрятав его от зрителей.
— Это должно быть сделано прямо сейчас, и всухую.
Роджер ничего не ответил. Он невидящим взором уставился вперед, позволяя противнику насмехаться над собой. Он почувствовал, как у него под рубашкой выступил пот. И понимал, что сказанное — правда.
— Но Рождество в этом году приходит рано, — сказал Бенсон.
Этот непонятный намек явно имел отношение к происходящему, к нынешнему матчу.
Роджер выиграл следующие три гейма сета. Бенсон вел с минимальным разрывом, специально поддаваясь в ключевых моментах. Ведь при желании он был способен отбить эти мячи даже в дюйме от ограничительной линии! Затем Роджер выиграл еще пять геймов во втором сете, пока Бенсон, все еще играя слабо, не совершил прорыв, но Роджер победил в седьмом гейме этого сета и выиграл сам матч, и крики восхищенных зрителей накрыли его волной, хотя он знал, что это шутка, розыгрыш, что он этого не заслужил, и испытывал странное ощущение стыда.
— Поздравляю, — сказал Бенсон. Его серые глаза были полны злобы и сарказма. — Но постарайся держаться подальше от Калифорнии, пока не научишься бить с лета. — И добавил более искренне, с застенчивой улыбкой: — И пока не натешишься со своим новым приятелем.
А? Что такое?
Бенсон с опущенными глазами прошел мимо Филдинга.
— Фрэнки, Фрэнки, — взмолилась пожилая звезда. Бенсон уселся в стороне, всем своим видом выражая отвращение.
Филдинг повернулся к Роджеру. Его лицо было лабиринтом морщинок на загорелой коже. Он широко улыбнулся, похожий на старую безобразную ящерицу с желтыми глазами и жадными губами.
— Мальчик мой! — сказал он. — Ты это сделал. У тебя получилось.
Он обхватил Роджера рукой, сжав его так, что тот почувствовал каждый палец, вдавившийся в его мускулы, разминающий их, возбуждающий.
— Ты будешь моим чемпионом, моей звездой, — хрипло прошептал великий игрок в самое ухо Роджера.
«О господи!» — подумал Роджер.
19
Шмуль шел впереди, потому что здесь он был на своей территории.
Проникнуть за забор из колючей проволоки и ров, проложенный по периметру, можно было только одним способом — через караульное помещение. Там им пришлось пройти под известным немецким лозунгом «Arbeit macht frei» — «Работа делает свободным».
— Немцы любят лозунги, — пояснил Шмуль.
Миновав караульное помещение, они оказались на площадке, где проводились переклички, быстро ее пересекли и вышли на главную лагерную дорогу. По обе стороны стояли бараки, пятнадцать штук, а также вспомогательные здания: лазарет, морг и карцер. В последние дни перед освобождением в каждый барак было втиснуто по две тысячи человек. Трупы были повсюду, и хотя к этому моменту они были уже собраны заботящейся о соблюдении гигиенических норм американской администрацией, запах стоял ужасный. Литс, вместе со Шмулем и Тони проходя по дороге, старался смотреть строго вперед. Повсюду бродили изможденные, одетые в свои сгнившие арестантские лохмотья, похожие на скелеты заключенные. Хотя уже было привезено огромное количество провизии и медикаментов, преобразовать внешний вид пленников эта помощь еще не успела.
Наконец они добрались до пункта своего назначения, одиннадцатого барака по правой стороне. Здесь находился некий Айснер, еще недавно стоявший на пороге смерти, но теперь немного поправившийся. Шмуль пошел сюда в первый же день и нашел его. Айснер был важен, потому что был портным и работал в эсэсовской пошивочной мастерской, находящейся сразу же за территорией лагеря. Айснер единственный знал про эсэсовские камуфляжные куртки; Айснер единственный мог помочь им проникнуть в тайну последней поставки формы в пункт №11.
Они зашли в барак и взяли с собой этого человека. Это оказалось малоприятным делом. Они вывели его из провонявшего барака и отвели в конторское помещение одного из эсэсовских административных зданий вне лагеря.
В этот день Айснер выглядел уже несколько лучше. Его тело начало понемногу набирать вес, а движения потеряли замедленность и нечеткость. Он опять научился подбирать слова и достаточно окреп, чтобы разговаривать.
Однако его не очень-то интересовало Дахау, камуфляжные куртки или 1945 год. Он предпочитал Хайдельберг, 1938 год до Kristallnacht[25], где у него была чудесная мастерская, и жена, и трое детей, которые все были посланы nach Ost. На восток.
— А это, конечно, означает смерть, — пояснил Шмуль.
Литс кивнул. Здесь все лишало его желания разговаривать. Они уже третий день находились в лагере, и он все еще не мог привыкнуть к этой обстановке. Первый день чуть не сломал его. Он старался даже не думать об этом.
Шмуль начал разговор медленно, с большим терпением.
— Будет очень трудно завоевать доверие этого человека, — предупредил он их. — Он боится всех и всего. Он даже не понимает, что война почти закончена.
— Хорошо, — согласился Литс — Давайте, начинайте. Он все, что у нас есть.
— Господин Айснер, вы работали с формой для немецких солдат?
Старик замигал. Он тупо посмотрел на них и сделал глотательное движение. Казалось, что глаза у него расфокусированы.
— Он очень запуган, — сказал Шмуль. Старик задрожал.
— Куртки, — продолжал Шмуль. — Куртки. Одежда. Для немецких солдат. Куртки такого же цвета, как лес.
— Куртки? — переспросил Айснер, заметно дрожа.
Литс прикурил сигарету и протянул ее старику. Тот ее взял, но при этом так и не встретился с Литсом взглядом.
— Мистер Айснер, пожалуйста, постарайтесь вспомнить. Про эти куртки, — снова попробовал Шмуль.
Айснер что-то пробормотал.
— Он говорит, что не сделает ничего дурного. Он просит прощения. Он просит передать властям, что за все извиняется, — перевел Шмуль.
25
«Хрустальная ночь» (нем.) — ночь с 9 на 10 ноября 1938 года, когда по всей Германии прошли массовые репрессии в отношении еврейского населения.