Я спросила, где оставить автомобиль. «В саду». Нам приходилось кричать, так как он ехал очень быстро и ветер относил наши слова. Он сказал, что документы находятся в ящичке для перчаток, а ключ от ворот – вместе с ключами от машины. При этом он указательным пальцем тронул связку ключей, которые висели в замке зажигания. Я спросила, где мне их оставить.
Подумав, он сказал, чтобы я хранила их у себя и отдала ему на работе, в среду, после обеда, когда он прилетит из Швейцарии.
Анита в раздражении обернулась и, бросив на меня свирепый взгляд – он был знаком мне еще с тех пор, как я работала у нее, – прокричала: «Да заткнись же ты, неужели это так трудно? Ты знаешь, с какой скоростью мы едем?» Девочка, увидев, что мать сердится на меня, высвободила свою ручку из моей.
В 11:50 – самолет улетал в 12:05 – Каравей остановился у здания аэровокзала. Они спешили. Анита – на ней было пальто цвета беж на зеленой шелковой подкладке – приподняла девочку, вытащила из машины и, прижав ее к груди, нагнулась и поцеловала меня. Шеф торопил носильщика. Он протянул мне руку, и мне безумно захотелось удержать ее, потому что у меня вдруг возникла масса вопросов. А если пойдет дождь? Ведь до среды может пойти дождь. Не могу же я оставить машину с откинутым верхом. А как он поднимается? Каравей растерянно посмотрел на сияющее небо, на меня, потом на приборный щиток.
– Понятия не имею. Это машина Аниты.
Он подозвал Аниту, которая в нетерпении ожидала его у входа в аэровокзал. Когда она уяснила наконец, чего я хочу, она прямо–таки взбесилась. Одним словом она объяснила мне, кто я такая, и одновременно, растопырив ладонь в летней перчатке, ткнула пальцем в какую–то кнопку, которая, как мне показалось, находится где–то совсем низко, гораздо ниже руля, но она сделала это в таком бешенстве, что я даже не увидела, в какую именно. Анита держала на одной руке дочку, и, наверное, ей было тяжело, кроме того, девочка пачкала ей пальто своими башмачками. Каравей увлек Аниту к аэровокзалу. Перед тем как они все исчезли, он обернулся и в знак прощания махнул мне рукой.
Я осталась в этой чудовищной машине одна. В голове у меня была полная пустота.
Прошло, наверное, несколько минут, прежде чем я заметила, что мотор не выключен и прохожие оглядываются на меня. Потом ко мне подошел полицейский и сказал, что стоянка здесь запрещена. Чтобы собраться с духом и дать блюстителю порядка время отойти подальше, я сняла с головы косынку, которую накинула перед отъездом из дома Каравеев, и тщательно сложила ее.
Это была шелковая бирюзовая косынка, купленная мною в Ле–Мане в первый год моей самостоятельной жизни, как раз в тот день, когда пришла телеграмма о смерти Матушки. Я почти всегда ношу ее в сумке.
И вот в этой пустоте, наполнявшей мою голову, я вдруг услышала голос Матушки: «Не отчаивайся, отведи машину на стоянку, это всего пятьдесят метров, а потом у тебя будет время подумать».
Я вышла из машины, чтобы пересесть на переднее сиденье. Она была белая и сияла на солнце, и так как я не хотела, не могла сразу сесть за руль, я пошла и посмотрела на капоте ее марку. Это был «тендерберд», огромная белая птица под летним небом, стремительная птица.
Я села в машину. Дверца, казалось, захлопнулась сама.
Золотисто–песочные сиденья – под цвет внутренней окраски – блестели, ослепительно сверкали хромированные детали. На щитке и даже между сиденьями было множество кнопок и ручек. Я заставила себя не смотреть на них. Каравей сказал правильно: под ногами я не нашла педали сцепления. Я наклонилась, чтобы рассмотреть переключатель скоростей. Кроме нейтрального и для заднего хода там было всего два положения: одно – трогаться, другое – ехать. Лоб у меня покрылся испариной, в горле пересохло, но это был не только страх, это было что–то еще, я не знаю что. Я уверена, что всегда буду вспоминать эти минуты, буду жалеть, что они уже позади. Я сняла с правой ноги туфлю, чтобы каблук не мешал нажимать на акселератор, сказала Матушке, что поехала, и медленно тронулась с места.
Сначала машина резко дернулась, потому что я слишком сильно нажала на акселератор, но тут же мягко, торжественно поплыла вперед. А затем начался прямо какой–то цирк. Я металась во все стороны по аллеям перед аэровокзалом и неизбежно налетала на «кирпич», раза четыре или пять я оказывалась на одном и том же месте и столько же раз–перед запрещающим сигналом одного и того же регулировщика. Какой–то автомобилист, ехавший за мной, обозвал меня скрягой за то, что я не включила указатель поворота, а я, прежде чем нашла, как его включать, хотя это оказалось легче легкого, включила дворник, печку, затем радио, настроенное на Монте–Карло, и опустила стекло правой дверцы. Я была на грани нервного припадка, когда мне наконец удалось поставить машину на стоянку, куда я столько времени тщетно пыталась попасть. И если я еще держалась на ногах, когда вышла из этой роскошной машины, то только потому, что женщине теперь модно быть мужественной.
Но в то же время я немного гордилась собой, и, хотя меня била нервная дрожь, я знала, что страх позади, и чувствовала себя способной мчаться на этой машине сколько угодно. Только теперь я услышала доносившийся с летного поля гул самолетов. Я опустила в автоматический счетчик стоянки две монеты по двадцать сантимов, вынула ключ из замка зажигания, взяла сумку, платок и решила немного пройтись, чтобы проветриться. Когда я пересекала аллею, которая тянется вдоль аэровокзала, в небе в лучах солнца показалась «каравелла» швейцарской авиакомпании – возможно, та самая, которая уносила на своих крыльях Аниту.
В холле аэровокзала я взяла в автомате входной билет. Внутри было многолюдно, шумно, и мне стало не по себе. Я поднялась на эскалаторе на верхнюю террасу. По взлетной полосе бежал белый с голубой полосой «боинг» компании «Эр–Франс», какие–то люди в канареечно–желтых комбинезонах суетились на поле. Пассажиры цепочкой послушно шли к большому самолету, а один из летчиков, засунув руки в карманы, бродил взад и вперед, подбивая ногой камешек.
Потом я спустилась этажом ниже и поискала глазами этого летчика, но его уже не было – должно быть, он поднялся в самолет. Некоторое время я разглядывала забавные безделушки, выставленные в витринах, но самым забавным мне показалось мое собственное неясное отражение в стекле: какая–то девушка в белом костюме с золотистыми волосами. Нет, это не я.
Купив «Франс Суар», я зашла в бар и попыталась прочитать хотя бы заголовки, напечатанные крупным шрифтом: раз десять я прочла, что кто–то совершил что–то, но кто и что – так и не поняла. Я выпила «Дюбоннэ» с водкой, выкурила сигарету. Люди вставали из–за столиков, брали сдачу и улетали на другой конец света. Было ли мне хорошо или плохо – уже не помню. Я заказала второй бокал, затем третий, я говорила себе: «Дуреха, уж не собираешься ли ты участвовать в автомобильных гонках со столкновениями?
Чего ты добиваешься, собственно говоря?» И я убеждена, что уже тогда знала, чего хочу.
Правда, это еще не было чем–то ясным, определенным, просто какой–то зуд в голове, какое–то смутное беспокойство, тревога, что ли. Я слушала, как из громкоговорителя приглушенный, почти интимный женский голос без устали рассказывал, через какую дверь надо выйти, чтобы оказаться в Португалии или Аргентине. Я обещала себе, что когда–нибудь обязательно вернусь сюда, сяду за этот же самый столик, и еще что–то, сама не знаю что. Я расплатилась за аперитивы. Я сказала себе, что выпила их за здоровье своей Стремительной птицы. Вот и все. Потом я встала, собрала со столика сдачу и поехала к морю.
О, я не сразу призналась себе в своем намерении. Я очень здорово умею вступать в сделку с собственной совестью. Садясь в машину, я просто подумала, что ничего страшного не случится, если я часок – другой покатаюсь на ней, пусть даже Каравей узнает об этом – имею же я, в конце концов, право по дороге пообедать. Я прокачусь по Парижу, остановлюсь где–нибудь съесть бифштекс с жареной картошкой и выпить чашечку кофе, не торопясь проеду через Булонский лес и часа в четыре поставлю машину в сад Каравеев. Так? Так!