Она мне сказала, что посмотрит ваш и тогда что–нибудь придумает. Белые лодочки у нее есть, а уж причесаться, как вы, она сумеет. Я объяснил ей, что она должна сделать: отвезти девочку к своей матери, купить на аэровокзале Энвалид билеты на самолет до Марселя–Мариньяна, затем поехать на фестиваль рекламных фильмов, где мы должны были быть вдвоем, и дать понять окружающим, что я тоже там, потом отправиться на авеню Моцарта, переодеться, взять такси до Орли, сесть в самолет «Эр–Франс», который улетает около одиннадцати часов и делает посадку в Лионе. В Лионе мы встретимся. Мы уточнили все детали этой встречи, а также вашего пребывания вечером в доме Коба.

Снизу до нас доносился стук машинки. Анита сказала, что, зная вас, она убеждена, что вы не остановитесь, пока у вас не заболят глаза, и вы не из тех, кто станет рыскать по чужой квартире. Но я все же предпочел принять меры предосторожности. Мы нашли у Коба несколько таблеток снотворного и растворили их в вине, которое Анита поставила потом для вас на столик вместе с холодным ужином. Чтобы снотворное оказало свое действие, его надо было положить щедро, так как Анита сказала, что больше одного бокала вина вы никогда не пьете. Я кинул таблетки в вино на глазок. Все это мы проделали на кухне, в то время как вы считали, что я уже уехал. На самом же деле, когда Анита показывала вам вашу спальню, я прошел в комнату, где вы печатали, вынул из вашей сумочки ключи от квартиры на улице Гренель, водительские права и – эта идея мне пришла в голову внезапно – вашу бирюзовую шелковую косынку. Нежно поцеловав уснувшую в кухне Мишель, я взял один из чемоданов Коба, в который уложил наверху его одежду–ту, что он носил в свой последний день, – и спустился в подвал.

Он лежал в нелепой позе, как поверженная статуя, освещенный резким светом лампочки. Я сказал ему мысленно, что наконец мы поменялись местами – теперь он в более дурацком положении. Сейчас мы вместе с Анитой защищаем свою единую жизнь – нашу и Мишель, – и Анита больше, чем когда–либо прежде, стала мне женой. Что он мог ответить на это? Жалкий болван, да, жалкий подонок. Я поднял винчестер и положил его наискосок на чемодан. На столике я обнаружил коробку патронов (30х30) и тоже взял с собой.

Убедившись, что одна гильза осталась в магазине ружья, я разыскал на полу две остальные. Затем запер дверь на ключ и вышел через черный ход в сад.

Анита ждала меня там, прислонясь к стене. Я дал ей денег. Все ключи Коба я оставил у себя, мне некогда было разыскивать в связке, который из них от дома в Вильневе. Анита меня поцеловала, у нее были горячие губы. Она сказала мне, что будет такой, какой я хотел бы ее видеть, и еще сказала, что я верный человек и она меня любит.

Когда я сел в свою машину, было уже больше половины седьмого. Последнее мое воспоминание о доме Коба в тот вечер – это освещенное окно на первом этаже, за которым смутно виднелось ваше лицо и светлые волосы. Я поехал на улицу Гренель. На лестнице мне никто не повстречался. Я открыл дверь, вошел и запер ее за собой. Первым делом я передал телефонограмму в Орли.

Потом засунул в чемодан Коба два ваших платья, черные брюки, ваше белье и еще кое–какие вещи из ящиков шкафа. Я взял также белое пальто и одну серьгу – вторая закатилась куда–то под тахту. Было уже десять минут восьмого. Самолет Коба вылетал в семь сорок пять, но я все–таки заглянул в ванную комнату – там еще валялось платье, в котором вы были в агентстве. Я взял и флакон ваших духов.

И вот началась гонка по южной автостраде: одна стрелка приближалась к половине восьмого, вторая показывала сто шестьдесят. Машину я оставил у сторожа стоянки перед автовокзалом. Извинившись перед приемщиком багажа за опоздание, я сунул ему свой чемодан и чаевые. Я мчался что было духу. У выхода на летное поле мне вручили «вашу» телефонограмму. Чтобы меня запомнили, я дал десять франков на чай. В «каравелле» у меня не спросили фамилию, но я под разными предлогами дважды повторил стюардессе, что меня зовут Морис Коб, Морис Коб, и что я лечу в Вильнев–лез–Авиньон. Я выпил рюмку водки, взял предложенную мне газету. Лететь предстояло час с небольшим. Я принялся размышлять. Меня совершенно не волновало то, что я нисколько не похож на Коба. Среди такого количества пассажиров никто не запомнит, как выглядел один из них. Могут примерно запомнить фамилию, да еще может запасть в голову Авиньон, и достаточно. И как раз во время этого полета, когда я подумал о том, что Аните тоже предстоит выдавать себя за другую, но у нее возникнут гораздо большие трудности, чем у меня, она должна оставить о себе очень четкие воспоминания, – мне в голову и пришел трюк, чисто рекламный трюк с забинтованной рукой. Такие подробности запоминаются лучше всего: «Это была дама на «тендерберде», и у нее была забинтована рука». Я сразу же оценил, сколь выгодна будет эта инсценировка, тем более если забинтовать левую руку. В гостинице Анита сможет сама не заполнять карточку, поскольку она левша. А так как она не левша, то ей повязка не помешает. Ваше самоубийство само по себе явится доказательством вашей вины. А если у вас будет покалечена рука, никто не удивится, что вы не оставили никакой записки, которая бы пролила свет на ваш поступок.

В Марселе–Мариньяне было уже темно. Получив свой чемодан, я купил в зале аэропорта все необходимое для повязки. Потом сел в такси и поехал в Авиньон. По дороге я рассказал шоферу о своей работе, выдавая себя за инженера–строителя. Поговорили мы и о бедняках, которые живут в трущобах.

Потом я снова углубился в свои мысли. Мы остановились у ворот гаража Коти.

Я щедро отвалил шоферу чаевые – восемьдесят километров он промчал за пятьдесят минут. Позже я подумал, что совершенно не запомнил его. Даже не могу сказать, какого цвета были у него волосы. Что бы вам ни говорили, Дани, но это так. В действительности никто ни на кого не обращает внимания. Именно на это я рассчитывал, когда собирался обвести вокруг пальца тех, кому поручат вести следствие, и хотя бы в этом, мне кажется, я был прав.

В гараже была тишина и полумрак. У застекленной будки ко мне подошел мужчина. Я заплатил ему за ремонт «тендерберда». Он выдал мне счет. Я сказал, что у меня вилла Сен–Жан в Вильневе. Он подогнал «тендерберд» к воротам – с поднятым верхом, только что вымытый. Я сел за руль, пытаясь с ходу угадать, как тронуть эту машину с места. Это оказалось просто. Мне кажется, я уехал, не вызвав никаких подозрений.

Мне пришлось спросить дорогу в Вильнев – он оказался гораздо ближе к Авиньону, чем я предполагал. Часы показывали четверть одиннадцатого, когда я распахнул ворота виллы Сен–Жан. Едва войдя, я сразу достал из чемодана винчестер и сделал три выстрела. Две пули я пустил в раскрытое окно, одну – в стену в большой комнате. Чтоб сбить с толку какого–нибудь дотошного эксперта, я подобрал пустые гильзы, а на пол, под стол, бросил те, что нашел в Монморанси. В магазин я вложил три новых патрона. После этого я стал вслушиваться в ночную тишину. Я уже заранее решил, что, если кто–нибудь появится, я скроюсь, оставив здесь костюм Коба, ваши вещи и машину. Но никто не появился. За четверть часа я сделал все, что нужно.

Большую фотографию, где вы сняты обнаженной, я нашел наклеенной на деревянный подрамник наверху, в этой порнографической фотостудии. Я посмотрел все папки со снимками, вынул ваши – за исключением двух, которые вполне подходили для моего плана, – и Аниты, от которых хотелось выть. Вот Аниту снимали с ее полного согласия, Дани. Все это я разорвал, сунул в большой бумажный мешок и потом увез с собой. Я отыскал и нужные мне негативы – они оказались в ящике, пронумерованные и занесенные в каталог, как почтовые марки. Были там и рамки для контактной печати. Я отнес вниз вашу большую фотографию и повесил ее на стену, взамен другой, на которой была изображена девица лет двадцати, не старше, присевшая в какой–то нелепой позе. Прежде чем снова подняться в мастерскую, я впервые вгляделся в ваше лицо. Не могу вам объяснить отчего, но у меня вдруг появилось такое чувство, что вы в нашем лагере, что вы тоже, как и я, преисполнены жалости к нам. Ваше лицо на этом снимке выражало нескрываемую нежность к той, которая, пользуясь тем, что вы полуслепая, в ту минуту предавала вас, потакая гнусным порокам этого подонка. Короче, на этом снимке был запечатлен момент, который поразительно предопределил все дальнейшее. Я оставил фотографию на стене, хотя прекрасно сознавал, что я мерзавец.