Потом изображение запрыгало: я вышел в коридор. Там стояли два пирата. Один протягивал другому золотой браслет.
— Стоп! — сказал доктор. Он упер палец в браслет. — Синергетический блокатор нервных волокон, АСА-5, многоразового пользования, проще говоря — болеизлучатель.
— Крупно! — гаркнул Август.
Я повернул ручку. Предмет заполнил экран. Сомнений не оставалось.
— Время?
— Двадцать один одиннадцать.
— Значит, через четыре минуты после убийства, — сказал Август. — Дай лица. Вот они, фантомы!
Оба лица были усатые, в париках. Совершенно незнакомые. Мне в них что-то не понравилось.
— Ну и глаз у вас, доктор, — уважительно отозвался Боннар.
— Вот этот, левый, убил Кузнецова, — сказал Август. Почему они в маскараде? Это ведь не голограмма.
Я понял, что мне не нравится, и разозлился:
— Мы их не определим. Это люди, одетые под голограмму. Они в биомасках.
— Свет! — бесцветным голосом сказал Август.
7
Зал походил на оранжерею. По стенам его тянулся вверх узорчатый плющ. Его прорезали огненные стрелы бегоний, усыпанные мелкими фиолетовыми цветами. В длинных аквариумах, в зеленой воде над полуразвалившимися пагодами висели толстые, пучеглазые рыбы, подергивали шлейфами плавников.
— Очень рад, что вы нашли время, — сказал директор. — Элга, поухаживай за гостем.
Элга налила мне в узкий бокал чего-то лимонно-желтого, плотным слоем всплыла коричневая лопающаяся пена. Я пригубил. Это был приправленный специями манговый сок со слабыми признаками алкоголя. Такой же напиток стоял и перед остальными. Режиссер сидел с опущенной головой и покачивал в руках бокал с прозрачной жидкостью, изредка отпивая из него.
Даже на полу росла трава. Я нагнулся. Трава была настоящая. Я оглядел зал. Боннар сидел недалеко от меня; как воробей, вертел головой, смуглыми пальцами чертил воздух. Три симпатичные девушки за его столиком переламывались надвое от смеха.
Анна была с отцом. Встретила мой взгляд — Элга как раз положила мне руку на плечо — отвернулась. Какой-то долговязый тип горячо говорил с ней, взял за кисть, поцеловал кончики пальцев. Волосы его, меняя окраску, непрерывно шевелились. Будто черви.
— Мы потанцуем? — спросила Элга на ухо.
Сегодня она была одета удивительно скромно — в серую накидку с прорезями для рук.
— Обязательно, — сказал я.
— Наш Спектакль, — говорил директор, — является не частью искусства, как иногда полагают, а, скорее, синтезом всех искусств. Ничего подобного не было прежде, разве что на заре цивилизации, когда музыка, слово, движение были единым целым. Я вижу в этом глубокий смысл: мы повторяем то, что уже было найдено человечеством, но на ином уровне — отобрав лучшее, органически сплавив его в Спектакле и создав тем самым некую высшую и, возможно, совершеннейшую из существующих форм искусства.
Режиссер хрюкнул в бокал. Директор бросил на него непонятный взгляд. Советник, поедавший сразу из двух тарелок тушеное мясо с грибами, изрек желудочным голосом:
— Я лично без Спектаклей не могу, — и уткнулся носом в подливку.
— Ваше мнение, Павел, было бы чрезвычайно интересно, — обратился ко мне директор.
Все впились в меня глазами.
— Вообще мне понравилось, — осторожно начал я. — Реалистично. Ярко. Действие захватывает — не успеваешь вдуматься.
— В ваших словах слышится большое «но», — директор раздвинул губы — улыбнулся.
Советник не донес мясо до рта. Капал соус. Элга прошептала мне в ухо:
— Ну, говори, Павел…
Я щекой чувствовал ее дыхание. Мне казалось, что они все чего-то от меня ждут.
Зал вдруг раздвоился, как в неисправном телевизоре. Оба изображения подрожали и медленно, с трудом совместились.
Я помотал головой. На меня смотрели.
— Да, — подтвердил я. — Простите за прямоту. Я усматриваю в ваших Спектаклях большую опасность.
Действие моих слов было неожиданным. Советник уронил мясо в тарелку, отвалил мягкую челюсть. Режиссер дернул бокал так, что из него плеснула жидкость. У Элги остановилось дыхание.
Впрочем, все тут же опомнились.
— Не совсем понимаю вас, — спотыкающимся голосом сказал директор.
Внезапно я увидел, что он боится. Пытается скрыть это, облизывает темные губы.
— Вы соединяете различные искусства, — сказал я.
— Так…
— Берете из каждого наиболее сильную компоненту и на основе их создаете новый мир. То есть, вы используете не само искусство, а лишь часть его. Эссенцию. Эссенция входит в искусство, но заменить его не может. — Режиссер открыл было рот, но ничего не сказал.
— И поэтому мир вашего Спектакля — суррогат. — А опасность в том, что этот суррогат — намного ярче и доступнее обычного мира. Главное — доступнее. Потому что ваш мир человек в какой-то мере создает сам, согласно своим потребностям. Далеко не каждый может эти свои потребности — в том числе и неосознанные — контролировать. Не каждый может отказаться от них во имя достаточно абстрактных этических принципов.
И тут что-то произошло. Они перестали меня слушать. Напряжение спало. Элга расслабленно вздохнула. Режиссер потянулся к бокалу. Советник занялся салатом.
Словно от меня ждали чего-то совсем другого и, не дождавшись, обрадовались.
— Я не говорю, что вы обращаетесь к низменным инстинктам, — сказал я.
— Но вы заполняете сферу между ними и сознанием; заполняете настолько плотно, что сознание уже не способно контролировать их.
— Очень оригинально, — вежливо отреагировал директор.
Он лишь делал вид, что слушает. Режиссер помахал кому-то, сказал рассеянно:
— Искусство во все времена являлось суррогатом, как вы говорите, — начиная с ритуальных танцев первобытных людей, где участвующие впадали в транс, кончая современными гала-мистериями на сто тысяч человек.
Он глотнул своей жидкости — поморщился. Сверху зазвучала тихая, вязкая музыка, она обволокла зал. Свет изменился, стал серебряным. Элга тянула сок. Хрупкие полупрозрачные стебли откуда-то сверху свешивались ей на плечи. Она обрывала их, бросала — тут же отрастали новые.
Подошел парень, похожий на гориллу, кажется Краб, наклонился, прошептал настойчиво. Элга сузила глаза:
— Уйди! И больше не подходи ко мне сегодня.
Парень скрипнул зубами, отошел. Из-под густых век упер в меня ненавидящий взгляд.
У меня звенело в голове. Зал покачивался, словно в опьянении. Я чувствовал, что говорю слишком много, но как-то не мог остановиться:
— В любом виде искусства право выбора принадлежит человеку. Он волен принять предлагаемую ему сущность или отвергнуть ее. А ваши Спектакли порабощают полностью: выбора не остается. Человек может лишь варьировать навязанную ему конструкцию.
Директор благодушно кивал. Лицо у него было отсутствующее. Я разозлился:
— Вы навязываете свою культуру, насильно внедряете ее в сознание, руководствуясь при этом лишь собственными критериями. Это рабство. Это тирания культуры. Она ничем не отличается от исторических тираний — фараонов, Чингисхана или Великих Моголов.
Слово было сказано. Я продолжал спокойнее:
— Раньше человек жил под экономическим диктатом. Или под диктатом политическим. Сейчас вы хотите навязать ему диктат культуры — более опасный, потому что он неявный. Под властью вашего Спектакля хуже, чем под властью Великих Моголов, — повторил я.
И опять ничего не произошло. Свет в зале потускнел. Музыка заиграла громче. Появились танцующие, — они стояли неподвижно, обнявшись. Анна с долговязым тоже встали, прильнули друг к другу.
Из черноты выплыло лицо режиссера — деревянное, в перекрученных мышцах: оно отклонялось то влево, то вправо, как маятник. Донесся вялый голос:
— Кто это вам рассказал о Великих Моголах?
— Не помню, — ответил я, пытаясь удержать в поле обзора эту качающуюся маску.
— Витольд, — предостерег директор.
Режиссер неожиданно оттолкнул бокал, ощерился.