И любовь эту, пока пил кофе, он испытывал к двум родственникам, двоюродному брату и сестре, жившим на севере штата Нью-Йорк, в долине Мохок. Они оба уже умерли. Айзек Браун и его сестра Тина. Первой ушла Тина. Айзек умер спустя два года. Сейчас Брауну открылось, что они с Айзеком любили друг друга. Какой бы прок или смысл ни таил в себе этот факт в мудреной системе, слагающейся из освещения, перемещения, отношений и исчезновений. Чувства доктора Брауна к Тине были более смутными. В свое время более пылкими, но сейчас более отчужденными.
Жена Айзека уже после его смерти сказала Брауну:
— Он тобой гордился. Говорил: «О работах Сэмми писали в „Таймс“, во всех газетах. И хоть бы он когда сказал о том, как его уважают в научных кругах!»
— Да, да. Вообще-то, на самом деле, всю работу выполняют компьютеры.
— Но ты же должен знать, какие задания им давать.
Так или примерно так дело и обстояло. Но Браун разговора не поддержал. Первый он там или не первый в своей области — его не слишком интересовало. В Америке люди любят похвастаться. Мэтью Арнольд — сам не без греха — верно подметил это свойство американцев. Доктор Браун думал, что природная американская хвастливость усугубила слабость, и без того свойственную еврейским иммигрантам. Однако и ответную склонность к самоумалению тоже не назовешь похвальной. Доктор Браун никак не хотел углубляться в этот вопрос. И все же мнение двоюродного брата Айзека было ему важно.
В Скенектади имелись и еще двое Браунов, члены той же семьи, они были живы. И что же, испытывал ли доктор Браун, пока пил сегодня кофе, любовь и к ним? Они не вызывали у него подобных чувств. Выходит, он любил Айзека больше, лишь потому, что тот умер? В этом что-то есть.
Впрочем, в детстве Айзек был к нему очень добр. Другие, те не слишком.
Браун извлекал из памяти соответствующие картины. Платан у реки Мохок. Тогда река еще не могла быть так загажена. Во всяком случае, она текла зеленая, мощная и темная: неспешная, сдержанная сила, волнистая, зеленая с черным отливом, глянцевитая. Исполинский платан, точно запутанная история: на столько частей расщеплен его ствол, столько он выпустил толстых меловых развилин. Коричнево-белый, он раскинулся чуть ли не на целый акр. А на мертвой ветке, как можно дальше от листвы, расположилась серо-голубая скопа. Айзек и его младший братишка Браун проезжали мимо в фургоне, старая кляча с зачуханным хвостом, морда в шорах, плелась, упорно продвигаясь вперед. Браун, ему шел восьмой год, в серой рубашке с крупными костяными пуговицами, волосы обкорнаны по-летнему. Айзек — в рабочей одежде: в ту пору Брауны торговали подержанной утварью: мебелью, коврами, плитами, кроватями. Айзек пятнадцатью годами старше Брауна, лицо у него взрослое, деловитое. Он был рожден, чтобы стать мужем, в прямом ветхозаветном смысле слова, как скопа на платане рождена, чтобы ловить рыбу в воде. Айзек приехал в Америку еще ребенком. И тем не менее в нем жила еврейская гордыня, неколебимая, мощная, принесенная с той, прежней родины. И на Новый Свет он смотрел глазами поколений давно прошедших времен. Шатры, и стада, и жены, и слуги, и служанки. Айзек, по мнению Брауна, был хорош собой: смуглое лицо, черные глаза, копна волос, шрам, разрезавший щеку. Вследствие того, так рассказал он своему ученому брату, что на прежней родине мать поила его молоком от туберкулезной коровы. Пока его отец был на русско-японской войне. Далеко-далеко. Употребляя образное идишское выражение, на крышке ада. Можно подумать, ад — что-то вроде котла или кастрюли. До чего же эти евреи прежних времен презирали гойские войны, их тщету и упрямую Dummheit[7] . Призывы, смотры, муштру, стрельбы, валяющиеся повсюду трупы. Захороненные, незахороненные. Войско на войско. Гог и Магог. Царь, этот слабохарактерный бородач, сума переметная и подкаблучник, постановил, чтобы дядю Брауна увезли аж на Сахалин. И так, по непостижимому разумом повелению, точь-в-точь как в «Тысяче и одной ночи», дядя Браун — шинель, унизительно короткие ноги, бороденка, большущие глаза, — оставил жену и детей, чтобы кормиться червивой свининой. А когда войну проиграли, дядя Браун бежал через Маньчжурию. Приплыл в Ванкувер на шведском пароходе. Вкалывал на железной дороге. Он был не такой крепкий, каким запомнился Брауну в Скенектади. Грудь колесом. Руки длинные, но ватные ноги то и дело подкашивались, словно все его силы отнял побег с Сахалина и переход через Маньчжурию. И тем не менее в долине Мохок он царил среди подержанных плит и вываренных матрасов — милый дядя Браун! Он носил бородку клинышком, как Георг V, как российский Николай. Как Ленин, если уж на то пошло. Однако глаза его, огромные, терпеливые, едва умещались на исчахшем лице.
Перед мысленным взором Брауна, пока он в субботу днем пил кофе, проходило человечество. Начиная с тех евреев 1920-х годов.
Брауна в детстве защищала приязнь двоюродного брата Айзека — он особо его отличал: гладил по голове, возил с собой в фургоне, позже на грузовике за город. Когда матери Брауна пришло время рожать, тетя Роза послала за врачом конечно же Айзека. Он отыскал врача в салуне. Непутевого пьянчугу Джонса, который лечил еврейских иммигрантов, пока еврейские иммигранты не вырастили собственных врачей. Джонс велел Айзеку завести «форд Т» [8]. И они отправились в путь. Приехав, Джонс привязал руки мамы Браун к спинке кровати — такая тогда была метода.
Доктору Брауну в качестве студента-естественника довелось поработать в лабораториях и на псарнях, там он не раз принимал роды у кошек и собак. Человек — он это знал — приходит в мир, как и другие твари, в прозрачной оболочке или пузыре. Покоясь в оболочке с прозрачной жидкостью, лиловатой водичкой. Цвет этот мог озадачить любого философа. Что за тварь борется за право родиться в оболочке и чистой жидкости? Да любой щенок, покоящийся в мешке, в слепом ужасе перед выходом на свет, любая мышь, рвущаяся из блестящей, с виду безвредной подсиненной прозрачности во внешний мир!
Доктор Браун появился на свет в деревянном домишке. Его обмыли, прикрыли антикомариной сеткой. Положили в изножье материнской кровати. Суровый Айзек нежно любил мать Брауна. Очень ее жалел. В перерывах, выпадавших в жизни еврейского гешефтмахера между сделками, он умиленно думал о тех, кто ему дорог.
Тетя Роза была восприемницей доктора Брауна, держала его на руках при обрезании. Бородатый, подслеповатый старик Кригер, не отмыв руки от куриной крови, обрезал ему крайнюю плоть.
Тетя Роза представлялась Брауну старопрежней dura mater — суровой матерью. Крупной женщиной ее никак нельзя было назвать. У нее были большие груди, широкие бедра, уродливые — некогда такая форма очень ценилась, теперь таких и не увидишь — ляжки. Мешавшие ей ходить. Плюс к тому ноги, изуродованные из-за избыточного веса, — легко ли носить такую бабищу. В стоптанных башмаках чуть не до колен. Лицо багровое, волосы тяжелые, черные. Нос прямой, острый, как нож. Чтобы отсекать милосердие, точно нитку. По огоньку в ее глазах Браун догадывался, что она упивается своей суровостью. Суровостью расчетов, подходов, сделок, слов. Она строила свое царство на трудах дяди Брауна и упорстве покорных ей сыновей. У них имелась лавка, имелась и недвижимость. Имелась и уродливая красно-кирпичная синагога — похоже, такие вырастали на севере штата Нью-Йорк по воле злого духа, которого всеамериканское безобразие в ту пору уполномочило преисполнить душу человеческую безобразием именно такого смехотворного свойства. В Скенектади, в Тройе, Гловерсвилле, в Меканиксвилле и далее на запад — вплоть до Буффало. В синагоге стоял затхлый запашок бумаг. Дядя Браун был человек не только при деньгах, но и не без учености, и его уважали. Община, однако, отличалась склочностью. По каждому вопросу разгорались споры. Имело место соперничество, имели место скандалы; имело место и рукоприкладство, семьи прерывали отношения. Изгои, думал Браун, а вот поди ж ты — среди своих гордые, что твои князья.