– Значит, поручение все-таки выполнено?

– В некотором роде, да. Но с другой стороны, нет. Я поклялся Лауре де Коллини, что вытащу ее из Сан-Анджело…

– Ты разговаривал с ней самой?! – воскликнул я.

– Нет, мои слова передал ей другой человек. Сам я ее тоже видел… дважды… когда ее вели на… на… допрос.

– О, Боже!

– А теперь он не позволяет мне сдержать слово. Он дал мне еще денег… дал денег, чтобы я забыл о клятве, которую ей дал…

Андреа де Коллини неожиданно поднялся. Щеки его раскраснелись, взгляд был неподвижен и полон решимости.

– Не тебе решать судьбу моей дочери, – сказал он очень властно, сейчас он был совершенно спокоен и владел собой.

– Но, магистр! – воскликнул я.

– Нет, Пеппе. Нет. Если что-то можно сделать, я сделаю. Но, похоже, сделать ничего нельзя, совсем ничего. Нужно помнить, что существуют многие другие – все члены нашего братства, – чья безопасность зависит от нашей осмотрительности. Я никогда не позволю поставить эту безопасность под угрозу!

– А она пусть страдает? Уже столько лет?

– Я не хочу, чтобы она страдала. Но я также не хочу подвергать опасности многие жизни ради одной.

– Даже ради жизни своей собственной дочери?

– Я сделаю все возможное, поверь.

Я метнулся к стене и начал колотить по ней кулаками в бессильной ярости. Я услышал, как магистр тихо сказал:

– Далее твое пребывание в моем доме бессмысленно, Дон Джузеппе. Прошу, уходи.

И священник, который совращал кающихся женщин в темноте исповедальни, человек, публично проповедовавший учение, которое считал непогрешимой истиной, тварь с обгоревшим лицом, которую мы, уроды, звали Череп, молча вышел из кабинета.

Потом, расхаживая по библиотеке, заламывая руки от мучительной нерешительности и смятения, магистр сказал мне:

– Не могу понять, почему ее поместили именно туда. Почему, во имя Господа?

– Вероятно, из-за вашего статуса, – предположил я.

– Но это не имеет смысла, Пеппе: я еретик. У меня нет никакого статуса, нет ни прав, ни имущества, ничего нет.

– Но официально вы не еретик… еще не еретик, во всяком случае. Вы же сами сказали, что вендетта, которую ведет против вас Томазо делла Кроче, имеет личный характер. Может быть, он и не заводил никаких записей по вашему делу. Может, он приберегает вас для себя? Все, что нужно задокументировать, можно задокументировать в самом конце, когда вы будете связаны, а он будет злорадствовать и наслаждаться своей победой. А пока – все это только между вами. Он наверняка дождется момента, когда у вас не будет возможности вывернуться. Только тогда он сообщит Инквизиции и призовет писарей и прочую мелочь. Ведь никто в Риме не знает о том, что происходит между вами и делла Кроче, – разве не очевидно? Вы свободно передвигаетесь, дом ваш открыт, к вам все еще приходят друзья.

– А Лаура?

– Лаура его ничуть не интересует, она лишь мерзкий нарост на теле Святой Церкви, который надо отсечь и уничтожить.

– Он явно безумен, – сказал магистр Андреа.

– Действительно безумен. Безумен, во имя Господа.

– Он придет за нами, Пеппе. Я знаю.

Мне очень горько, даже сейчас, но я должен сказать вам, что нам не пришлось ждать, когда придет фра Томазо делла Кроче и принесет с собой ужас. Ужас пришел на следующий вечер: мы получили известие о том, что Лаура Франческа Беатриче де Коллини была признана виновной в ереси по двенадцати пунктам, отказалась отречься, была осуждена судом Инквизиции и передана светской власти. На следующее утро ее должны были заживо сжечь на Кампо-дей-Фьори.

И утро, несмотря на то что я молился, чтобы его поглотила вечная ночь, все-таки очень скоро настало. Это было тихое, ясное, прохладное утро – прекрасная погода для сожжения. В ветреные дни есть опасность, что огонь выйдет из-под контроля. Череп рассказал мне однажды, что искры от его костра разнес ветер, и было уничтожено несколько домов, пламя вокруг столба сожрало у него почти все лицо и наконец было залито неожиданным ливнем.

– Толпа не знала, на что интереснее смотреть, на меня или на пожары. Бессердечные скоты.

Я просил, уговаривал, угрожал, кричал, рыдал и умолял, но магистр Андреа не хотел (или не мог) меня слушать. Только теперь я знаю, что не понимал тогда величину парализовавшего его горя. А тогда голос его звучал так обреченно, так подавленно, что меня переполняло отвращение. Сейчас я убежден, что горе сидело в нем глубже, чем нежелание подвергать опасности жизни других. Это рациональное обоснование его нежелания было лишь тонким слоем лака, которым его отчаявшаяся душа пыталась покрыть огромный, постоянно бурлящий и отупляющий иррациональный страх. Это то же, что пытаться влить океан во флакон от духов. Была и другая причина его бездействия, о которой я узнал только… в общем, намного позже. Вы узнаете об этом в свое время.

– Мы все-таки должны попытаться, ради любви Господа! – воскликнул я. Моё жалкое тельце судорожно дергалось, отчего я делался похожим на марионетку с безнадежно запутавшимися нитями.

– Ничего не сделать.

– Во имя Христа, ведь сжечь собираются Лауру!

– Что мы можем поделать? Мы просто бессильны.

– Андреа… прошу… не говорите так…

– Но это правда, – ответил он слабым, без выражения голосом.

Надежды не было. Он понуро сидел в кресле, тупо глядел на свои руки и бессмысленно теребил золотую нить, которой был обшит край одежды.

С одной стороны, он был совершенно прав: спасти Лауру могла только целая армия из храбрых сторонников, а значит, можно было считать, что она уже мертва. С другой стороны, я полагал, что от фатализма и отчаяния, в которые впал Андреа де Коллини, нам тоже проку было мало. Я и сейчас так думаю, хотя понимаю, что его горе было сильнее, чем тогда казалось.

– Я пойду на Кампо-дей-Фьори, – сказал я, тяжело дыша после вспышки эмоций. – Может быть, мне разрешат посмотреть на нее в последний раз… может, даже поговорить с ней…

– Не жди, что я пойду с тобой, я не могу. Не хочу. Они ее сожгут, но не заставят меня стоять рядом и смотреть.

– Тогда оставайтесь здесь. Меня вы не остановите, – сказал я.

– Пеппе… ты хочешь… ты хочешь смотреть, как она горит? Ты когда-нибудь видел сожжение? Этот ужас словами не описать.

– Значит, ее надо спасти! Дон Джузеппе поможет нам…

– Пеппе, нет!

– Вы не слышали, что он сказал, – он знает! Он знает, как выбраться оттуда…

– Слишком поздно, глупый мечтатель! Слишком поздно…

Андреа де Коллини вдруг встал со стула. Его приятные черты исказили невероятный демонический гнев и ненависть. Глаза вытаращились, вены на висках и на шее надулись и стали похожими на веревки. Он дико замахал в воздухе руками, стал быстро сжимать и разжимать кулаки.

И закричал. Это был надрывный крик полного отчаяния, и от него по спине забегали мурашки.

– Лаура, о Лаура, Лаура!

И все. Он замолчал.

Когда я пришел, на Кампо-дей-Фьори уже собралась большая толпа, одна сволочь и подонки, – даже среди тех, кто не мог прочесть вывешенные властями объявления, новость о сожжении распространилась быстро. Было похоже на базарный день: через реку перебралось много трастеверинцев, они жестикулировали и ругались, воровали с лотков фрукты и смотрели, где бы стащить кошелек. Когда я увидел их, меня передернуло, словно по телу вдруг прошли миазмы от застарелой болезни. Неужели и я когда-то был таким? Может быть, и женщина, называвшаяся когда-то моей матерью, тоже пришла сюда? Ради такого зрелища она переберется через реку. Они были подонками, эти люди, да и едва ли они были людьми; они немногим лучше дикарей, которым не терпится насладиться чужим страданием, которые испытывают инстинктивное сладострастное удовольствие от того, что это не они страдают. Похожее чувство возникает у человека, когда он видит, как кто-то другой поскальзывается и падает на улице, и естественный порыв жалости пресекается в зародыше сознанием того, что упал не ты. Но здесь это чувство увеличено в тысячу раз, бесстыдно выставлено напоказ, рафинировано, отточено и приправлено тонким привкусом темного эротизма. Я чувствовал, как работают втайне половые железы толпы, как они качают соки, напрягают и расслабляют, выделяют смазку и вызывают эрекцию, и я чувствовал, как все это поднимается удушающим ядовитым облаком, волнение, удовольствие, предвкушение, возбуждение от созерцания беспомощности другого человеческого существа, вонь садизма – все это было объединено, смешано как очень пряный salmagundi. Меня едва не рвало.