Куда неохотно вдова-царица Наталья Кирилловна отпустила ненаглядного сына на далекое богомолье, но отказать в чем-либо своему любимцу ее слабому материнскому сердцу было не под силу. Пять дней спустя она снова обнимала возвратившегося сына.
— Ну, что, радость ты моя, золото мое червонное, расскажи, что да как? — спрашивала она. — По-хорошу ль ездил, здорово ль приехал?
— О! Да… чудесно… — рассеянно отвечал Петр, а у самого обветрившееся, загоревшее от воздуха и летнего зноя, славное лицо так и пылало, быстрые глаза так и разбегались.
— А много было богомольцев?
— Весьма даже…
— И сам ты тоже душевно этак, истово молился, прикладывался ко святым мощам?
— Прикладывался, понятно, а то как же?.. Ах, матушка! Родимая ты моя! Кабы ты ведала только…
— Что-что, сердечный ты мой?
— Дело-то у нас ладится…
— Дело? О каком ты это деле, батюшка? Господи, помилуй! У тебя, я вижу, совсем не то на уме. Где мыслями-то летаешь теперь?
— Где летать, дорогая моя, как не в Плещеевом озере? Больно облюбовал я его.
Царица в немом ужасе уставилась на сына широкими глазами. Петр поспешил ее успокоить, и так как скрывать что-либо от любимой родительницы было не в его нраве, то он выложил перед нею начистоту всю правду: что слетали они с Карштеном Брантом и Данилычем из Троицкой лавры дальше, в Переяславль; что высмотрели там, на берегу Трубежа, подходящее место для постройки больших морских судов; что подрядили и леса корабельного, досок, смолы, канатов, а парусины, железных гвоздей и скобок сами-де захватят уже с собой из Москвы…
Рассказывал Петр с таким увлечением, что царице Наталье Кирилловне и слова вставить нельзя было. Она слушала только, не сводя с сына глаз и приложив руку к бьющемуся сердцу.
— Святая Богородица, царица небесная! — воскликнула она тут и осенилась крестом. — Да на что тебе, дитятко, суда-то эти морские?
— Известно — на что. Как доберемся раз до Свейского моря, так выставим против Каролуса, короля Свейского, целый флот корабликов.
Царица руками всплеснула.
— Солнышко ты мое, светик мой! Что это ты надумал? Бог с тобой! Ты, ты сам, Петруша, войной идти хочешь против Свейского короля?
— Да не сегодня же еще, матушка! — засмеялся Петр. — Будет время. Покудова мне изведать бы только мореплаванье.
— Но ты потонешь, дитятко! Понимаешь ли, потонешь…
— Ты, матушка, считаешь меня все еще за малое дитятко, за младенца, а мне, слава Богу, семнадцатый уж год пошел!
— Пусть так, а все же, миленький, душа не на месте! Брось ты, ну, брось это, право! Ведь все одни пустые затеи.
— Не пустые, дорогая ты моя. И рад бы я сделать для тебя угодное, да никак, поверь, не могу. Лучше и не проси.
— Да кто тебе суда эти строить-то будет?
— Сам буду строить с Карштеном Брантом, с Данилычем…
— Ну, вот, так и знала! Без этого мальчонки-пирожника никакая дурь не обойдется. Как чертополох увязался за тобою! Он же, баламут, верно, и подбил тебя? Ах непутный!
— Нет, матушка, этому делу Данилыч не причинен. Сговорился я с Брантом. Этот, сама знаешь, человек обстоятельный…
— Час от часу не легче! Немчура ведь и, поверь ты мне, вконец тебя загубит!
— Не загубит, матушка, хоть не русский, а человек хороший и уму-разуму научит. Есть у Бранта еще на примете преотменный корабельный мастер — Корт: такие корабли мастерит, что, как в сказке говорится, ни в огне не горят, ни в воде не тонут. Нет, право же, милая ты моя, уволь меня с ними! Ну, не противься, коли ты хоть столечко меня любишь…
С обычной своей стремительностью и страстностью он стал, смеясь, обнимать, целовать родительницу. И могла ли она в конце концов не «уволить» своего баловня?
— Ох, приветный ты мой! — вздыхала она, задыхаясь от его бурных ласк. — Храни тебя Господь! Только, чур, именины-то хоть свои побудь у нас, в Преображенском.
Последней этой уступки не мог не сделать ей Петр. Зато на другое же утро после Петра и Павла, 30 июня, он умчался снова со своими кораблестроителями-голландцами в Переяславль.
XIV
Тем временем затеянный царевной-правительницей для своего возвеличения Крымский поход не доставил ей желаемых лавров: до первой еще стычки ее стотысячной сборной рати под начальством гетмана Самойловича с татарами, — те зажгли кругом свои необозримые степи, и перед бушующим океаном огня и дыма русские поневоле должны были обратиться вспять к низовьям Днепра. Самойлович был сменен и сослан в Сибирь, а на место его назначен гетманом генеральный есаул Мазепа. Однако неудачный поход настолько истощил царскую казну, что пришлось наложить на народ новые подати; от неурядицы в доставке провианта, от тяжелых переходов по палящему летнему солнцу в войске пошли повальные болезни и мор. Стоустая молва, по обыкновению, значительно преувеличивала еще зло. А тут, в довершение невзгод, из-под самой Москвы, от села Преображенского, надвигалась нешуточная туча.
Еще до первого снега, приостановившего лихорадочную деятельность корабельных мастеров на Переяславской верфи, царь Петр возвратился в Преображенское.
Две постельницы царицы Натальи Кирилловны — Нелидова и Сенюкова, подкупленные Верхом, наперерыв доставляли в терем царевен из Преображенского тайные вести, одна другой тревожней:
— Грехи наши тяжкие! Генерал Гордон второй раз уже без ведома, слышь, князя нашего Василия Васильевича (Голицына) поставил царю Петру Алексеевичу по именному приказу из полка своего наилучших музыкантов: сперва флейщиков и барабанщиков по пять человек, а ноне двадцать флейщиков и тридцать барабанщиков.
— А из Оружейной Палаты государь то и дело требует к себе снарядов всяких: барабанцев да трещоток, пищалей да скорострелок, топоров да мечей турецких…
— Э, матушка! Чему дивиться, коли шалопутов этих к нему, что саранчи залетной прибывает, на два полка, поди, уже разбилися. В Преображенском и места уже не стало: в Семеновское один полк перебрался. Так Семеновским полком и прозван.
— И благо бы еще записывались в барабанную науку одни смерды, служивые люди, а то нет, идут и родовитые: Бутурлины, Голицыны…
— И не говорите! — с сердцем прервала переносчиц царевна Софья, которой особенно было больно, что ближайшая родня князя Василия Васильевича, правой руки ее, также взяла сторону ее самоуправного меньшого брата. — Все оттого, что брат Петр с немцами этими хороводится.
— Вот это точно, государыня-царевна, это ты правильно: все новшества от тех баламутов окаянных! — злорадно подхватила одна из тараторок. — Чуть проснется он ранним утром, государь наш, как следом за молитвой немчура с ним за цифирную мудрость, а цифирь, известно, наука богоотводная. За цифирью же вплоть до вечера с потешной оравой всякие-то воинские «экзерциции» да «маневры», а потом, глядь, в Немецкую Слободу. Ну, те там, знамо, рады-радехоньки дорогим гостям, двери настежь: милости просим! Особенно же Лефорт Франц Яковлевич, человек забавный и роскошный, дебошан французский…
— А брат Петр что же? — спрашивала, мрачно на-супясь правительница-царевна.
— Да что, садится за один, слышь, стол со всякой чернотой и мелкотой, калякает тоже по-ихнему: по-немецкому, по-голландскому, по-французскому, по-английскому, — ну, вавилонское языков смешение, прости, Господи! В шашки-шахматы тешится с ними. От проклятого зелья табачного по горнице дым облаком ходит; угощается, знай, винищем басурманским. А тут, откуда ни возьмись, мамзель — дочери тех нехристей, Иван Андреичей и Карл Иванычей. Сами худенькие, жи-денькие: перехват осиный, ну, глядеть — жалость берет! Взойдут с ужимочкой этак, с книксеном, с улыбочкой умильной, — как вдруг, чу, музыка заморская: скрипицы да флейты. Вскочат молодцы наши, как шальные, подхватят тех пиголиц: Линхен да Тринхен, закружат их вихрем по горнице, ноги вывертывают, забрасывают — пятки, знай, одни мелькают, а каблучищами, что есть мочи, об пол. Грохот да хохот, гам да срам, смех да грех! Тьфу, мерзость безмерная! Страху Божьего нет на них окаянных!