Заунывные молитвы в каменных храмах, их башни немыслимой высоты, дерзко взлетавшие к яркому синему небу, отрывают его от земли, кружат ему голову.
В широкой и легкой одежде, может быть, и прохладней в жару, зато человек в ней излишне раскован и занимает много места.
Украшения непозволительно прекрасны и богаты. В самом деле, как допустить, чтобы варвар, который сам по себе ничто, вызывающе носил в ушах, на шее, на руках и ногах столько редкостных драгоценностей?
Их танцы своей бесстыдной откровенностью будоражат кровь, отвлекают от серьезных мыслей. А песни? В тягучих звонких переливах слышится что-то чужое и недоступное, что никак нельзя уловить и втиснуть в знакомый, привычный и потому безопасный ритм.
Он разрушит все это! Мир создан для дельных людей с холодным умом и спокойной кровью.
В Зенодотии, на рыночной площади, в душный полдень внезапно загремел барабан.
Фортунат возился, вспотевший, у трех огромных котлов на тяжелых бронзовых треногах. Он варил бобовую похлебку с сушеным мясом и луком. Уже который день, угорев от крепкого вина, солдаты питались всухомятку, чем попало, пили много воды и совсем обессилели.
Он помешивал в кострах корявой палкой, ее обугленный конец дымился. Так, с большой суковатой палкой в руке, Фортунат отошел от костров и обогнул водоразборный портик, где у чана плескался хворый, с опухшим красным лицом, злой Тит.
Проклятое место эта площадь! Стало проклятым с недавних пор. Каждый раз он видел его по-новому.
Когда-то оно служило торжищем — средоточием изобилия, которым греки обменивались с коренным населением. Прошлой осенью здесь затевалась веселая свадьба, — чем она кончилась, известно. Зимой солдаты день и ночь жгли на площади костры, — от густого летучего дыма потемнели, не очистить, колонны и стены прилегающих зданий.
Между плитами, черными от тех костров, как знак неотвратимого запустения, проросла весной колючая трава…
Зачем надо было здесь нарушать ладную, размеренную жизнь? Затем, чтобы Тит и ему подобные упивались чужим вином, обжирались чужими припасами? Во имя какой такой высокой цели?
…Теперь — эти трое.
— Кто их впустил? — Фортунат обернулся к Титу.
— Сами вошли, — ответил Тит виновато.
Он понимал, до чего докатился. Но уже ничего не мог с собой поделать. И потому уже ничего не мог поделать с теми тремя сотнями легионеров, которых оставили под его началом стеречь пустую Зенодотию.
Фортунат вновь взглянул на пришедших.
Смуглый подросток в круглой шапочке и длинной, до пят, рубахе самозабвенно стучал ладонями в барабан — короткую и широкую, с красивым узором, трубу с тонкой кожей, туго натянутой на оба конца и закрепленной медными обручами. Барабан висел у него на животе.
Взрослый сириец — судя по необъятному балахону и куфие, пестрому платку на голове, он был сирийцем — туманно глядел в пустоту и начищал, готовясь, широчайшим рукавом блестящую темную, с медными кольцами дудку.
К его ногам пугливо прижалась коза со странно маленькой головкой и необыкновенно длинной шерстью…
Сириец поднес дудку к губам, упрятанным в курчавой бороде. И разлился над площадью чуть суховатый, деревянный, но все же чистый певучий звук: хэй-ра…
Тум-така-там! — отозвался громко барабан.
Тук-так, так-така-тук! — отбила козочка такт передними копытцами.
Она резко вскинулась на задние ноги и, подметая камни шерстью, особенно длинной сзади, пошла, припрыгивая, по кругу, шаловливо, как на лугу, изгибаясь то влево, то вправо, бодая острыми рожками воздух, кружась, опускаясь и стуча копытцами. Но строго согласуя каждый рывок, любое движение с неукоснительно четким ритмом.
Хэй-ра! Тум-така-там…
Тук-так, так-така-тук…
Зрелище было настолько диким, невероятным и все же ярким, захватывающим, что Фортунат так и замер с палкой в руке.
Странное чувство проснулось в нем! Редкое для римского солдата, у которого первое правило: «Бей, руби! Защищайся». Совершенно нелепое, казалось бы, в наемнике чувство близости к этим незнакомым пришельцам. Чувство узнавания человека человеком.
Это, похоже, отец и сын. Это их коза, одна в хозяйстве, которую они, путем всяких трудных ухищрений, научили плясать под барабан и дудку. Чтобы она добывала на всех хлеб и горсть-другую фиников.
У них есть где-то дом. И в доме женщина с усталым лицом с нетерпением ждет мужа и сына. Придут ли? Война. У нее, может быть, такие же грубые, в ссадинах, руки, как у его матери…
Фортунат замотал головой. Наваждение.
Из соседних строений, как ночные жабы на свет, поползли на музыку опухшие, взлохмаченные, небритые легионеры. Бродячих мимов — так называли в Риме не только сами представления на улицах, но и участников их — окружила толпа сонно сопящих людей. Развлечение! Они давно не слышали музыки — разве что глухое, неумолимое бренчанье кого-нибудь из друзей на кифаре…
Дудка резко взвизгнула, барабан оглушительно ахнул в последний раз.
Коза распрямилась, сбросила шкуру — и оказалась красивой девочкой лет десяти.
Она, улыбаясь, вскинула руки с копытцами, вырезанными из дерева…
Солдаты взревели изумленно, умолкли — и неистово захлопали в ладоши.
Девочка в короткой желтой безрукавке и зеленых шароварах взяла из переметной сумы медное блюдо и, потупившись, с уже потускневшей, но обещающе-странной, дразнящей, обязательной для мимы улыбкой на смуглых милых губах, пошла по широкому кругу.
Она была свежа и чиста, как умытый весенним дождем одуванчик; никому из этих обормотов даже в голову не пришло, как обычно, схватить ее и потащить куда-то. Нет, кое-кому, может быть, и пришло, да зачем спешить? Не уйдет. Пусть еще потанцует. Уже без шкуры.
На медном блюде в руках юной танцовщицы обильно звенело серебро драхм и сестерциев. Перед ее обманчиво-скромной улыбкой не устояла даже римская скупость.
Одна из сирийских женщин что-то крикнула артистам на своем языке. Ей захлопнули рот оплеухой.
Взрослый мим, не считая, сгреб выручку в замшевый кошель и почему-то взглянул на Фортуната. Может быть, потому, что он один сохранил в расхлестанной этой толпе человеческий облик. И смущенно отвел глаза.
И в мозгу Фортуната устрашающе дико забилась догадка:
«Зачем ему считать монеты? Он не за этим явился! Он считает солдат…»
— А ну прочь! — Фортунат замахнулся палкой. — Прочь отсюда.
Он сам не знал, что не желание уберечь Тита и его компанию от какой-то неведомой, смутной опасности заставило его гнать скоморохов, а подспудная тревога за эту красивую девочку, стремление спасти ее от вполне настоящей угрозы.
Они живо подхватились и двинулись по главной улице с колоннадой к прямоугольному просвету раскрытых ворот.
Старший что-то сказал.
Девочка, со свернутой козьей шкурой на плече, обернулась и с укором взглянула в глаза Фортунату. Будто позвала его за собой. И быстро-быстро, обгоняя своих, засеменила босыми загорелыми ножками…
Она ни в чем не виновата. Так же, как и он. Ее впутали в темное дело, как и его — в кровавую бессмыслицу войны. Вдвоем, взятые вместе, отдельно от других, они были б чисты и безгрешны перед богами.
Но перед людьми — нет.
Им никто никогда не даст быть вместе. Потому что они — из разных миров.
Она у себя дома, в своей стране, и служит ей, как умеет. Девочка может дурачить его и, считая ненавистных вражеских солдат, имеет право учесть и его глупую голову. Для тех, кто за нею.
Он — чужак. Незваный и наглый заморский гость, которому, по всем человеческим правилам, его дурную голову следует отсечь…
— Вернуть, допросить! — закричал Фортунат. — Это лазутчики.
И сделать это его побудил скорее страх упустить ее, чем страшные последствия тайного задания, с которым она сюда явилась. И в то же время ему хотелось, чтобы ей удалось скорее уйти, уцелеть.
Сколько человеческих побуждений, рождаясь из определенных, но глубоко скрытых чувств, перерастает в поступках в свою противоположность! Всем известно, как любовь легко переходит в ненависть. И радостный смех — в горькие слезы. Особенно у женщин. И у мужчин, если душа в них раздвоена. Как у Фортуната.