— Вы очень любите детей, — сказала растроганная молодая мать, — может быть, вы потеряли кого-нибудь из своих детей?

— О, да, сударыня, я их ужасно люблю, а мое горе — следствие потери дочери, которая теперь была бы приблизительно ваших лет и которую, как и вас, звали Шарлоттой!

— Давно это было?

— Да, сударыня, очень давно!

— О, как это ужасно, должно быть, смерть ребенка! Мне кажется, как будто тогда отрывается часть собственного сердца матери!..

— Моя дочь не умерла, ее отняли у меня, когда она была еще совсем ребенком, и я с тех пор уже никогда не видел ее.

— Как вы страдали, должно быть, — сказала молодая женщина с трогательным участием, делавшим ее еще более привлекательной. И Сэрве впился в нее глазами, полными слез. С трудом он пришел в себя.

— Вы — такая добрая и выказываете столько участия. Простите, если я возьму на себя смелость обратиться к вам с просьбой, которая не должна вам показаться оскорбительной. Вы видите, у меня почти седые волосы, и я мог бы быть дедом этих прелестных малюток, надеюсь, вы примете мое извинение…

— Говорите, я уверена, что мне не придется вам отказать!

— Вы так мне напоминаете ту, которую я потерял, что я был бы счастлив, если б мог отечески поцеловать вас.

Покраснев, молодая женщина минуту колебалась, но Сэрве стоял в такой печальной и почтительной позе с влажными от слез глазами, что она грациозно наклонила свой прекрасный лоб. Незнакомец, сильно взволнованный, крепко поцеловал его и, не будучи в состоянии сдержать свой сердечный порыв, обнял и горячо прижал ее к груди, приговаривая:

— Дочь моя, Шарлотта дорогая, если бы ты только знала, что выстрадал твой бедный отец!

Ничуть не рассердившись за этот порыв нежности, предназначавшийся, по ее мнению, другой, молодая женщина была тронута до слез. И вспомнив о своем отце и своей матери, которых покинула с тем, чтоб их уж больше не видеть, и Шарлотта расплакалась.

— Я вас оскорбил, сударыня? — печально спросил Сэрве. — Простите меня, вы мне дали несколько редких в моей жизни минут счастья: мне на несколько мгновений казалось, что я держу на своей груди мою дочь…

— Я так рада за вас, и ваша отеческая ласка не могла мне быть неприятной, ибо я поняла ее значение!

В это время один из ее детей пошевелился в своей колыбели, как будто собираясь проснуться, свет свечи мог смутить его покойный сон. Это послужило сигналом к тому, чтоб уйти из комнаты.

— Еще одно слово, — сказал Сэрве молодой женщине. — Я забыл вам сообщить, что ваш супруг предоставляет вам свободу в отношении детей. Он понимает, что вы долго не можете обойтись без них, да и сам был бы счастлив, если б не был лишен их детских ласк.

— Как он добр! — сказала Шарлотта в порыве нежности. — Спасибо, что меня сейчас предупредили, было бы поздно начинать приготовления к отъезду лишь по пробуждении детей!

— Само собой разумеется, что слуги тоже должны ехать, так как они нужны детям, предупредите их, сударыня, чтоб они были вовремя готовы.

Сэрве и его друг низко раскланялись перед Шарлоттой и удалились в свою комнату.

Едва ли было десять часов, когда все уже выехали из Палезо, а по приезде в Париж сели в элегантную вместительную карету, которая менее, чем через двадцать минут остановилась у Северного вокзала.

По телеграфу Сэрве заказал на пароходе отдельный маленький салон для того, чтоб молодая мать могла остаться одна со своими детьми, хотя переезд от Кале до Дувра продолжался едва полтора часа, и Шарлотта с радостью села на океанский пароход, довольная, что скоро будет в объятиях своего горячо любимого Поля… Ни малейшее подозрение о действительной миссии, которую выполняли два незнакомца, не смутило ее душу.

ЧАСТЬ ТРЕТЬЯ. КАТОРЖНИКИ

Когда Люс и Гертлю в сопровождении старого полицейского прошли в кабинет Жака Лорана, то увидели, что последний взял большое письмо, лежавшее открыто на столе, положил его обратно в конверт и тщательно запрятал.

— Вы хотите знать, что там такое? — спросил, улыбаясь, старик.

— Ничуть, уважаемый патрон! — отвечал Люс. — Ваши дела нас не касаются, и…

— Та! Та! Та! — усмехнулся Жак Лоран, — это между нами-то такие церемонии… Вы так же хорошо, как и я, мой дорогой Люс, знаете слабости человеческой натуры и не станете отрицать, что я не мог бы вам поверить. Бьюсь об заклад, что, если перед глазами кого бы то ни было медленно свертывают письмо, телеграмму или что-нибудь другое в этом роде, то у всякого, независимо от его воли явится следующая мысль: «Я очень хотел бы знать, что там такое в этой бумажке, которую так тщательно свертывают при мне… » Эта первая мысль. А далее вы можете встретить целый ряд вариаций.

— Вы, Люс, — невозмутимо продолжал Жак Лоран, — испытав общее для всех людей, как я сказал, чувство любопытства, задали себе вопрос, почему это я спрятал письмо в вашем присутствии. И вы сочли оскорбительным, что я не подождал вашего ухода, чтобы сделать это. Не правда ли?

— Честное слово, уважаемый патрон, вы — просто дьявол в человеческом образе!

— Что касается тебя, Гертлю, то хотя ты и не был в течение тридцати с лишком лет моим помощником, я знаю тебя не хуже себя самого: любопытство у тебя проявилось лишь в слабой степени, ибо ты прежде всего человек порядка и дисциплины. Ты сказал себе, «как наш патрон сильно изменился с тех пор, когда отошел от дел: он может оставлять письма открытыми на своем столе», и ты сделал из этого вывод, может быть, и не отдавая себе ясного отчета при этом, что письмо, должно быть, не представляет собой особой ценности, между тем как Люс, наоборот, предполагал, что оно чрезвычайной важности… Ну, я не ошибся?

Оба полицейских переглянулись с изумлением и отвечали почти одновременно:

— Это изумительно, патрон!

— Можно подумать, что вы читаете у нас в душе, — продолжал Люс.

— И надо сознаться, что покой не притупил ваши способности! — воскликнул с восторгом Гертлю.

— В сущности, — снова заговорил бывший начальник полиции безопасности, — вы, может быть, принимаете все это за пустую болтовню, так как я знаю, что вы спешите со мной переговорить. Но ведь именно на изучение мелочей и, по-видимому, ничтожных пустяков обращали внимание все гениальные сыщики. Так вот, предположите, что в этом письме имеется следующая фраза: «Сообщаю вам, что сегодня в ночь, между одиннадцатью и двенадцатью часами, Фроле будет убит кинжалом в своем кабинете, в Полицейской префектуре».

Оба полицейских, бледные, взволнованные, при этих словах подпрыгнули, как на пружинах, вскрикнув от удивления, к которому примешивался даже ужас.

— Что с вами такое? — спросил Жак Лоран с удивленным видом. — Можно подумать, что вы сговорились не слушать меня спокойно! Я продолжаю: имя убийцы неизвестно, но про него, — опять таки все это предположение, — много пишется в этом письме, которое, будучи оставлено на моем столе, было бы прочитано одним из вас. Кем? Я этого не знаю, но, принужденный высказаться по этому поводу, не поколебался бы допустить, мой дорогой Люс, что у вас любопытство полицейского оказалось бы сильнее чувства сдержанности и дисциплины, между тем, как у Гертлю наоборот, и я уверен, что не ошибся бы! Прилагайте подобный метод анализа и вывода из него следствий к расследованию преступления, и вы почти всегда получите удовлетворительные результаты. Теперь, друзья, я не буду вас больше мучить, я не хотел только прерывать свое изложение и должен сказать, что действительно письмо, о котором я только что говорил, сообщало мне не только об убийстве Фроле, но и об убийстве в ту же ночь Трэнкара и нотариуса Пети-Лендрю. Много ли правды во всем этом? Мне чрезвычайно интересно это знать.

— Вас не обманули, уважаемый патрон, — отвечал Люс. — Все, что вам сообщили, случилось. Мы пришли сказать вам об этом, кроме того, еще сообщить, что молодой заместитель главного прокурора, приблизительно в тот же час, был схвачен какими-то оставшимися неизвестными людьми на Кожевенной набережной.