— Я не хочу! — кричала она, тряся его за плечи. — Ты слышишь! Я буду здесь, с тобой. Я никуда не уеду. Не надо, Этьен!!

— Мари, голубка… Что же тут поделаешь, Мари, — он еле слышно прохрипел, и ветер совсем заглушил его слова. По движению губ она поняла, что он сказал, и, не сдержав рыдания, приникла головой к его груди, обжигая слезами еще не зажившие шрамы.

Всю ночь она пролежала рядом с ним на постели, прижавшись щекой к его плечу. Он тихо лежал на спине, почти не шевелясь, глядя в потолок бессонными глазами. За окном стрекотали цикады, вязко-сладким ароматом благоухала глициния. Луна оранжевым фонарем повисла в черном бархате небес. Под ее мягким струящимся светом заливались в саду трелями соловьи. Ветер стих. Воцарилась тишина.

«Совсем как в детстве», — подумала тогда Маренн. Вдруг Этьен спросил ее:

— Что это за птицы поют, Мари?

— Это соловьи, Этьен, ты разве не помнишь? — она приподнялась на локте и обняла его обнаженный торс.

— Не помню, — тихо сказал он. — А что это стрекочет?

— Цикады…

— Тоже не помню. Я почти ничего не помню, Мари.

— А где мама?

— Мамы нет, — Маренн растерялась, — Она давно умерла.

— Умерла… — он снова замолчал. Маренн положила голову ему на грудь. Теперь она уже окончательно решила для себя, что никуда не поедет. Она не может оставить его здесь одного. Она будет лечить его, любить, она выдержит, — со временем станет легче. С улыбкой она заснула, прижимаясь лицом к его груди. Проснулась же она под утро от пронизывающего холода и не могла понять, что случилось.

Стояла душная южная ночь, ни дуновения ветерка не залетало в распахнутые окна, и все-таки было очень холодно. Она вдруг ощутила, как ледяные клещи охватывают ее с ног до головы — ее бил озноб, холодный пот страха струился по щекам. Рядом с кроватью в колыбельке, проснувшись, заплакал Штефан. Маренн поднялась с постели, подошла к сыну. Здесь уже не было холодно. Она почувствовала запах цветов, тепло ночи окутало ее, согревая. Укачав сына, она повернулась к Этьену. Он все так же лежал, неподвижно уставившись в потолок безжизненно-невидящими глазами. Маренн подошла к нему, взяла его за руку, и… тут же бросила. Ужас охватил ее — теперь она поняла, откуда шел этот могильный холод: холод шел от него.

Этьен был мертв. Он тихо умер ночью, не потревожив ее, не причинив ей ни малейшего беспокойства. Отпущенного ему войной времени хватило лишь на то, чтобы вернуться домой, попрощаться с Родиной, встретиться и попрощаться с ней, со своей любовью. Война снова забрала его к себе. Последняя ниточка, связывавшая Маренн с прошлым оборвалась. Теперь ей предстояла разлука с Родиной.

Ноги больше не держали ее. Грозя кому-то невидимому и немилосердному, Маренн со стоном упала на колени перед кроватью, уткнувшись лицом в матрас и прижимала к губам его безвольно повисшую холодную руку.

Наутро вместе со старухой Гранж они похоронили Этьена на сельском кладбище рядом с отцом. Его награды она сняла с кителя и отвезла в замок де Лиль-Адан. Там она положила их под стекло, где хранились рыцарские звезды и кресты ее предков. Глотая слезы, в последний раз она усыпала цветами вербены свежий холмик его могилы.

В тот же день вечером, забрав сына, Маренн уехала в Марсель, где на последние оставшиеся у нее деньги купила билет на пароход, отходивший в Нью-Йорк. Она расставалась с Францией, расставалась, как ей тогда казалось, навсегда, увозя с собой сына, свое одиночество и разбитое войной сердце.

* * *

Гром кованых сапог на плацу, разнесшийся в кристально-чистом воздухе осеннего утра, напомнил ей, что сейчас объявят подъем.

В воспоминаниях она не заметила, как пролетела ночь. Маренн приподнялась: «Надо поскорее разбудить Штефана и Джилл, чтобы они успели съесть шоколад», — мелькнуло у нее в голове.

Но сны по-прежнему не отпускали ее. И грохот сапог на плацу превращался в них в гром артиллерийской канонады. И юный лейтенант, недавний выпускник Сен-Сира, ученик ее отца, в смертельном бою под Верденом, попав в окружение со своим батальоном, единственный из офицеров, оставшийся в живых, в который уже раз июньским днем 1916 года отвергал все предложения о сдаче и до последнего патрона, до последнего штыка отражал все атаки германцев. «Франция умирает, но не сдается!» — когда-то лейтенант прочел об этом в книге, и брошенная столетие назад генералом де Траем фраза приобретала теперь для него свое исконное значение, равное выбору между жизнью и смертью. «Они не пройдут!» — лейтенант сделал свой выбор.

Бессмертный батальон, лишенный поддержки извне, принял смерть под лавиной неприятельского огня, предпочтя ее позору плена. И только штыки упрямо вздымались ввысь над месивом мяса, крови, обугленной земли, победно отражая солнце, едва проглядывавшее сквозь черные клубы порохового дыма.

Она слышала, как отпирали засовы, слышала гортанные звуки германских команд и не могла понять, где все это происходит с ней: наяву или все еще во сне. Во сне или наяву все шли и шли перед глазами по полуразрушенной дороге, священному для Франции пути, бесконечной вереницей к Вердену грузовики с войсками, боеприпасами, продовольствием, потому что только так и можно было спасти Францию…

— Мама, мамочка, вставай, — Штефан отчаянно тряс ее за рукав. — Скорее, сюда идет Ваген!

Она подняла голову, сжала пальцами лоб… Гробница Тюренна, Компьенский лес, знамена поверженной армии в Доме инвалидов перед гордой надписью «Наполеон» — все растаяло в один миг. Она увидела встревоженное лицо Штефана перед собой и, спохватившись, спросила:

— Вы съели шоколад, который оставил господин Раух?

— Нет еще, — растерянно ответил сын, — я испугался, что ты заболела.

— Так ешьте скорей, — торопила его Маренн. — Уже выгоняют на построение. Скорей, чтобы никто не видел.

— Мама, а почему ты во сне все время говорила «Гейнемер», а потом «Этьен»? — спросил Штефан, откусывая от коричневой плитки.

— Гейнемер? Этьен? — она удивленно взглянула на него и пожала плечами. — Не знаю. Наверное, мне что-то приснилось.

И глубоко вздохнула — она прекрасно знала почему…

* * *

Оберштурмбаннфюрер не спал две ночи подряд, но и в эту ночь, несмотря на усталость предшествующих дней, ему спалось плохо. Не помогало даже снотворное. Отто Скорцени проснулся от стука дождя по стеклу, закурил сигарету и, распахнув окно, долго стоял, глядя в осеннюю темноту, не обращая внимания на холодный ветер. Спавший в кресле Вольф-Айстофель удивленно поднял заспанную морду, поворочался, укладываясь поудобнее, и снова заснул, уткнувшись мордой в лапы. Скорцени прошелся по квартире, открыл бар, достал уже начатую бутылку коньяка, плеснул коньяк в фужер, но нить не стал, а, бросив недокуренную сигарету в пепельницу, подошел к телефону и набрал номер адъютанта. После нескольких долгих гудков заспанный голос ответил:

— Гауптштурмфюрер Раух. Слушаю Вас.

— Я разбудил тебя, извини. Ты звонил Габелю? — спросил у него сразу.

— Звонил, — ответил адъютант, немного подумав.

— И что там?

— Ничего особенного. Запнулись, помолчали. Потом сказали, что все хорошо: они все правильно понимают, приказание выполнили.

— Хорошо. Извини еще раз. Отдыхай.

— Слушаюсь…

Скорцени положил трубку. Взял фужер с коньяком, сигарету из пепельницы и, вернувшись в спальню, лег поверх одеяла, отпил глоток коньяка и глубоко затянулся сигаретой. Перед глазами возникли очертания ее фигуры, искусно драпированные черным бархатом. На мгновение показалось, что бархат падает… Он не заметил, как сигарета прожгла простыню. Раздраженно затушив ее в пепельнице и поставив фужер на пол рядом с кроватью, он устало откинулся на подушку и закрыл глаза, надеясь заснуть.

Дождь барабанил в стекло и по железному подоконнику, шуршал в водосточной трубе, ветер, врываясь сквозь приоткрытое окно, надувал парусом шторы. Скользящие отблески уличных фонарей плясали по комнате. Слышны были далекие оклики патрулей и скрежет тормозов, проезжавших где-то машин.