Ходить было очень полезно. Это позволяло двигаться вперёд и видеть окружающий мир лучше, чем на четвереньках. А где «ходить», там и «бегать»: бег был чудесной находкой, ведь теперь я могла убежать. Можно было завладеть запретной вещью и умчаться, никем не замеченной, унося её в укромное место. Бегство позволяло избегать наказания. «Бегать» — было глаголом бандитов с большой дороги и всех героев.
Проблема речи была в выборе: что выбрать первым? Я могла бы выбрать такое необходимое слово, как «засахаренный каштан» или «пипи», или же такое красивое название, как «шина» или «скотч», но этим можно было задеть чувства других. Взрослые — натуры обидчивые: им необходимо все классическое для осознания собственной значимости. А я не хотела, чтобы мне делали замечания.
И вот однажды, приняв блаженно-торжественный вид, я в первый раз произнесла то, что было у меня в голове:
— Мама!
Материнский экстаз.
А поскольку нельзя было никого обижать, я поспешила добавить:
— Папа!
Умиление отца. Родители накинулись на меня и покрыли поцелуями. Я подумала, что управляться с ними не так уж сложно. Они были бы менее восхищены и обрадованы, если бы я сказала: «Для кого эти змеи, что шипят на ваших головах?», или E=mc2. Можно было подумать, что они сомневались в собственной личности: они не были уверены в том, что они «папа» и «мама»? Наверное, им было нужно, чтобы я это подтвердила.
Я поздравила себя с выбором: зачем идти по сложному пути, если можно выбрать простой? Никакое другое слово не могло бы настолько удовлетворить моих родителей. Теперь, когда я выполнила свой долг вежливости, я могла посвятить себя искусству и философии: выбор третьего слова был более привлекателен, поскольку теперь мне приходилось учитывать только качественные критерии. Эта свобода опьяняла настолько, что я была в затруднении: я потратила уйму времени, чтобы произнести своё третье слово. Мои родители были только польщены этим: «Ей нужно было только назвать нас. Это важнее всего».
Они не знали, что про себя я разговаривала уже давно. Но правда в том, что произнести слова вслух это совсем другое, это придаёт произнесённому слову исключительную значимость. Чувствуешь, что слово взволновано, что оно чувствует признательность за то, что ему платят долг, и что его чествуют. Произнести слово «банан», значит воздать бананам должное на века.
Ещё одна тема для размышления. Я входила в фазу интеллектуальных исканий, которые длились неделями. На фотографиях того времени у меня такой серьёзный вид, что это выглядит комично. Во мне всегда звучал внутренний монолог: «Обувь? Нет, она не так важна, можно ходить и босиком. Бумага? Да, но она также необходима, как карандаш. Невозможно выбрать между бумагой и карандашом. Шоколад? Нет, это мой секрет. Морской лев? Морской лев это великолепно, он так здорово кричит, но разве он лучше юлы? Юла очень красива. Что лучше, живой морской лев или крутящаяся юла? В сомнении воздерживаюсь. Губная гармошка? Она здорово звучит, но так ли она необходима? Очки? Нет, это смешно и совершенно бесполезно. Ксилофон?..»
Однажды моя мать принесла в гостиную зверя с длинной шеей, чей длинный тонкий хвост заканчивался в электрической розетке. Она нажала кнопку, и зверь жалобно беспрерывно завыл. Его голова начала двигаться по полу туда-сюда, таща за собой материнскую руку. Иногда его тело двигалось вперёд на ножках-колёсиках.
Я видела пылесос не впервые, но я ещё не размышляла о том, для чего он нужен. Теперь я подползла на четвереньках, чтобы быть одного роста с ним; я знала, что всегда надо быть на одной высоте с тем, что осматриваешь. Двигаясь вслед за его головой, я ложилась щекой на ковёр, наблюдая за тем, что происходит. Это было чудо: аппарат заглатывал материальную реальность, которую встречал и превращал её в небытие.
Он заменял что-то ничем: такое под силу только Богу.
У меня было смутное воспоминание о том, что я была Богом не так давно. Иногда в моей голове раздавался громкий голос, который погружал меня в кромешную тьму и говорил: «Вспомни! Это я живу в тебе! Вспомни!» Не знаю точно, что я об этом думала, но тогда моя божественность казалась мне более вероятной и более приятной.
Внезапно, я встретила брата: пылесос. Что могло быть более божественным, чем это чистое и простое уничтожение? Напрасно я думала, что Богу нечего доказывать, мне захотелось научится творить подобные чудеса, выполнить столь же метафизическую задачу.
«Anch'io sono pittore!» (я тоже художник) воскликнул Караваджо, увидев картины Рафаэля. Я могла бы так же уверенно крикнуть: «Я тоже пылесос!»
В последнюю секунду я вспомнила, что нужно было быть осторожной с моими достижениями: все думали, что я владею двумя словами, и я не хотела дискредитировать себя, выдавая целые фразы. Но у меня уже было третье слово.
Я решила больше не ждать, открыла рот и выкрикнула три слога: пылесос!
Мать тут же бросила трубу пылесоса и побежала звонить отцу: «ol type="1"» Она сказала третье слово! Какое? Пылесос. Хорошо. Из неё получится прекрасная хозяйка.
Должно быть, он был немного разочарован.
Моё третье слово было большим достижением, отныне я могла позволить себе, что-нибудь менее экзистенциальное в качестве четвёртого. Поскольку моя сестра, на 2,5 года старше меня, была хорошей, я выбрала её имя:
— Жюльетт! — выкрикнула я, глядя ей в глаза.
Речь имеет огромные возможности: едва я произнесла вслух это имя, как мы страстно полюбили друг друга. Моя сестра обняла меня и прижала к себе. Как любовный напиток Тристана и Изольды, слово связало нас навсегда.
Ни за что на свете я бы не выбрала своим пятым словом имя моего брата, на 4 года старше меня: этот скверный тип провёл полдня сидя около меня и читая комикс про Тинтена. Он обожал меня мучить. Чтобы его наказать, я не называла его по имени. Таким образом, он как бы не существовал.
С нами жила Нишио-сан, моя японская гувернантка. Она была сама доброта и нежила меня часами. Она не говорила ни на каком языке кроме своего родного. Я понимала всё, что она говорила. Таким образом, моё пятое слово было японским, поскольку я назвала няню по имени.
Я уже дала имена четверым; каждый раз это делало их такими счастливыми, что я больше не сомневалась в значимости слова: оно доказывало людям, что это они. Из этого я заключила, что они не были в этом уверены. Они нуждались во мне, чтобы это знать.
Значит, говорить означало давать жизнь? Я была в этом не уверена. Вокруг меня люди говорили с утра до вечера и последствия этого вовсе не были также волшебны. Для моих родителей говорить означало следующее: «ol type="1"» Я пригласила супругов Трюк на двадцать шестое. Кто такие Трюк? Да ладно, Даниель, ты кроме них ни с кем не знаком. Мы уже двадцать раз с ними обедали. Не помню, кто такие Трюк? Увидишь.
Не думаю, что существование Трюк усилилось после таких разговоров. Скорее наоборот.
Мои брат и сестра разговаривали по-другому: Где моя коробка лего? Понятия не имею. Врушка! Это ты её взяла! Неправда! Куда ты её дела?
И потом они дрались. Разговор был прелюдией битвы.
Когда милая Нишио-сан разговаривала со мной, чаще всего она рассказывала мне с очень сдержанным японским смехом, как её сестру раздавил поезд Кобе-Ниши-номия, когда она была маленькой. Каждый раз в этом рассказе, слова моей гувернантки обязательно убивали маленькую девочку. Значит, способность говорить могла также и убивать.
Поучительное наблюдение за речью других привело меня к следующему выводу: говорить было столь же созидательно, сколь и разрушительно. Стоило очень осторожно обращаться с этим изобретением.
С другой стороны, я заметила, что существовала также безобидная форма речи. «Прекрасная погода, не правда ли?» или «Дорогая, вы прекрасно выглядите!» — были фразами, не производившими никакого метафизического эффекта. Можно было произносить их без малейшего опасения. Можно было даже не говорить этого. Если это говорилось, то, вероятно, для того, чтобы предупредить людей, что их не собираются убивать. Это было как с водяным пистолетом моего брата; когда он стрелял в меня, говоря: «Пах! Ты убита!», я не умирала, а просто была облита. К такого рода речам прибегали, чтобы показать, что их оружие заряжено холостыми.