Отказ Фридриха Вильгельма IV был обусловлен не его симпатиями к Австрии; он был вотумом не за “Великую Германию”, а за солидарность князей и милость господню. План создания новой империи без Австрии, под гегемонией Пруссии продолжал существовать, делались энергичные попытки его воплощения в жизнь, но на этот раз как дело рук князей: союз трех королей (Пруссия, Саксония, Ганновер: южно-германские королевства Бавария и Вюртемберг остались в стороне), Эрфуртский союз, а затем Ольмюц – отказ Пруссии от уже почти реализованного плана, который был сорван столь же ловкой, сколь и твердой политикой австрийского премьер-министра и министра иностранных дел князя Феликса Шварценберга. Так в самую последнюю минуту рухнула вторая попытка, на этот раз сверху, основать малогерманскую империю: из-за “нет” Австрии, которая, как повелось издавна, имела приверженцев на юге и в центральной части Германии, и в отношениях с Пруссией готова была довести дело до войны. Ольмюцкое предварительное соглашение от 29 ноября 1850 года хотя и нанесло ущерб авторитету Пруссии и ее влиянию в Германии, поскольку по всем спорным вопросам – голштинскому вопросу, интервенции в Кургессен, образу действий и отношению к союзной реформе – она согласилась с линией Вены, но победа Шварценберга, это “бегство вперед”, оказалась пирровой победой. Хотя габсбургскому государству удалось подавить революцию, которая была здесь самой опасной и кровопролитной в Европе (впрочем, в Венгрии только с помощью войск царя Николая I), что в итоге привело к длительному и тяжелому грузу австрийской внешней политики; хотя габсбургское государство предотвратило возникновение “прусской империи” немцев, – но оно не смогло поставить на ее место “австрийскую империю”. Не удался “семидесятимиллионный план” Шварценберга, то есть включение всей Австро-Венгерской монархии в Германский союз, который, будучи организован как австро-прусский кондоминиум, все же должен был подчиняться явному руководству Вены и образовать нечто вроде свободного тыла для Австро-Венгерской великой державы. Вероятно, молодой император Франц Иосиф мог бы стряхнуть основы конституционализма, установить военно-автократическое правление по типу русского – и пока был бы жив Шварценберг, успешно, – но тем не менее: и этот неоабсолютизм стоял бы на шаткой почве, и Австрия не могла уйти от конституционализма столетия, как и Пруссия, и в конечном счете навязанные конституции (австрийская 1849 года, пересмотренная прусская 1850 года), как бы их ни истолковывали, сужали, унижали, все же оставались конституциями, уничтожить их было уже невозможно.
Меттерних понимал глубокие взаимозависимости, которые здесь были только намечены; он всегда был дальновидным диагностиком – вплоть до границы, перейти которую ему было заказано. Не только в его внешнеполитической концепции – европейский “концерт” держав с Австрией в качестве “уравновешивающего регулятора”, – не только в его внутриполитическом рецепте – поддержание статус-кво внутри дунайской монархии с помощью армии и полиции, – не только в его позиции относительно “германского вопроса”, о чем уже подробно говорилось, он был человеком старого времени, монолитом, на котором дух времени не оставлял никаких следов; эта почти феноменальная стагнация характеризовала и его взгляд на мир и людей. Порядок в мире, по крайней мере в Европе и Австрии, был установлен Богом, о котором он особенно не распространялся и который явно не был Богом Нового Завета: сверху донизу все было устроено законно и разумно, правитель, дворянство со своей иерархией, священнослужители, буржуазия, ремесленники, крестьяне, поденщики; соответственно этому все – от замка до хижины, от богатства до бедности, от правления, повелевания, суда до подчинения, исполнения, смирения – было упорядочено и ранжировано целесообразно и неизменно, как сам мировой разум, от которого проистекал этот порядок. Это была “конституция” как он ее понимал, единственно верная, которую он мог признать, не записанная, не изданная и не выторгованная, а порядок бытия, о котором так же нельзя рассуждать и спорить, как о том, почему в доме крыша наверху, а погреб внизу или почему дети подчиняются родителям, а не наоборот. Тот, кто пытается это изменить – таково было его убеждение, – либо глупец, либо преступник, а скорее всего и то, и другое.
На этой глубокой убежденности, которая у него никогда не менялась, которую он даже в предшествующие смутные времена считал пусть и игнорируемой, но незыблемо правильной и в конце концов побеждающей, были основаны его рекомендации и методы. Он проявил удивительную слепоту в отношении тех глубинных социальных, политических, культурных изменений в Европе, которые стали результатом технико-индустриального развития, возникновения рабочих масс, полного распада статичных патриархальных связей и их медленной, но уже ощутимой замены динамичной и всегда мобильной системой функций; короче, он не сумел увидеть, что европеец, в том числе и немец, в этом XIX веке из вросшего в христианско-феодальный порядок превратился в кочевника в самом широком смысле этого слова. Само собой разумеется, что при этом он не обратил внимания ни на “Коммунистический манифест”, ни на Маркса, ни вообще на социально-радикальные движения, которые возникали по всей Европе, и не вступал с ними в фундаментальную дискуссию. В 1843 году он рекомендовал поддержку крупного землевладения как единственно надежного гаранта против революционного переворота, и в 1853 году он не смог предложить ничего иного, чем восстановление полицейского аппарата по карлсбадскому образцу: он убежден, как он заявил в докладной записке, “что развитие собственной службы при высших полицейских инстанциях под четким наименованием социальной относится к самым своевременным надобностям”. Слово “социальный” в понимании Меттерниха обозначает все, что служит для “надзора за нездоровыми волнениями времени”.
Полностью застывшее мировоззрение Меттерниха определило и его отношение к князю Шварценбергу. Оно было двойственным; он признавал значительный государственный размах своего преемника и не скупился на похвалы тогда, когда видел в его действиях продолжение прежней линии, но всегда выступал против, когда Шварценберг направлял свою энергию на осуществление собственных замыслов. Общим для них обоих были воля к сохранению позиций Австрии как великой державы, к сохранению и возрождению Германского союза и укреплению монархического принципа как ядра авторитета государства. Но, с другой стороны, разница в интерпретации была существенной: для Меттерниха великодержавная политика Австрии означала использование особого авторитета австрийского государства в целях сохранения европейского равновесия и, наоборот, укрепление собственной позиции благодаря этому равновесию. Шварценберг же понимал великодержавную политику как жесткую, неизменную конкурентную борьбу, он понимал ее не с точки зрения законности, а империалистически. “Менее строгое истолкование права и применение правовых принципов, – говорил он, – часто становится настоятельным требованием самосохранения”, “лишь поступки, а не правовые принципы могут справиться с фактами”. Это принципиальное мировоззренческое различие проявилось точно так же и в отношении союзной политики. То, что для старого государственного канцлера представлялось системой балансов, гибким дифференцированным образованием, идеальным полем деятельности для опытной венской дипломатии, Шварценберг воспринимал как арену борьбы, где нужно было победить Пруссию. Меттерних постоянно проводил в отношении Пруссии курс партнерского согласия (что временами сводилось к неприкрытому господствующему положению Австрии), Шварценберг же придерживался конфликтного курса с той целью, чтобы с помощью демонстрации и применения военной силы воспрепятствовать сопернику осуществить “малогерманское решение”. Что касалось внутренней политики: рейнландец Меттерних, ставший венцем, видел в Австро-Венгерской монархии руководимое по-немецки и носящее немецкий отпечаток государство, что включало в себя уважение традиционных прав сословий в негерманских землях короны; напротив, Шварценберг, принадлежавший к богемскому высшему дворянству, роду почти династического ранга, считался представителем “австро-славянской” мысли, германо-славянского равновесия в руководстве монархией и придерживался строгого централизма, не считаясь с исторической данностью. Насколько Меттерних отстаивал сильную власть правителя, “самодержавие”, сравнимое с царским, настолько же мало он был приверженцем чисто бюрократического абсолютизма, а административную вседозволенность на грани законности, политику “твердой руки” с виселицами и тюрьмами, как в Венгрии, он отвергал. В конечном счете все сводилось к одной-единственной рекомендации: восстановить “систему Меттерниха”, вернуть все, в большом и в малом, как было между 1814 и 1848 годами. Лишь после своего свержения он стал сторонником “реставрации” в строгом значении этого слова. Он застал еще преемника своего рано умершего преемника, графа Буоль-Шауенштейна, министра иностранных дел с 1852 по 1859 годы, посредственную личность, который был поэтому удобнее, чем Шварценберг, и состоял с ним в переписке; кайзер тоже иногда вежливо прислушивался к великому старцу; до последнего дня, уже на девятом десятке, от него исходили политические предложения, предостережения, мнения, но они уже ни на что не влияли. Он, который почти полстолетия провел на сцене, будучи одновременно актером и режиссером, затем, лишенный своей роли, пытался устроиться за кулисами и занять суфлерскую будку, сидел теперь в ложе, иногда дремал, мечтал, вспоминал, иногда посылал за кулисы письма со своими режиссерскими указаниями или говорил, свешиваясь через ограждение, – но его больше не понимали. Уже играли другую пьесу – или это была старая пьеса, только в новой редакции и с новым составом? Ибо, как он однажды написал, “политика основывается не на новизне, а на истории, не на вере, а на знании”. Он считал, что знает и то, и другое и следует ему: “Моментом, который либеральное мышление обычно оставляет без внимания, является различие, существующее на практике у государств, как и у людей, между ходом событий размеренным порядком и скачками. В первом случае условия развиваются в логической, естественной последовательности, в то время как вторые разрывают связь между этими условиями. Все в природе следует по пути развития, следования событий одного за другим; лишь при таком ходе вещей возможно выпадение дурных веществ и образование хороших. Скачкообразные переходы лишь обусловливают всегда новые творения”.