Я лежал с закрытыми глазами, лениво прислушиваясь. Ко мне доносился мерный топот множества копыт по каменным плитам. По звону и лязгу металлических частей доспехов и конской сбруи я понял, что по улице под моими окнами проходит какая-то кавалькада. Я лениво соображал, кто бы это мог быть. Откуда-то – и я знал откуда, ибо знал, что это двор гостиницы, – раздавался топот копыт и нетерпеливое ржанье, в котором я признал ржанье моей лошади, ожидавшей меня.

Послышались шаги и движение – очевидно, осторожное, чтобы не нарушить тишины, и все же умышленношумное, с тайным намерением разбудить меня, если я еще сплю. Внутренне я улыбнулся этому лукавому маневру.

– Понс, – приказал я, не раскрывая глаз, – воды, холодной воды, скорей, целый потоп! Я слишком много пил вчера, и во рту у меня горит.

– И слишком много спал! – с укором проговорил Понс, подавая мне воду.

Я сел, раскрыл глаза, поднес кружку к губам обеими руками и, глотая воду, глядел на Понса...

Теперь заметьте два обстоятельства. Я говорил пофранцузски и не сознавал, что говорю по-французски. Только впоследствии, в одиночестве моей камеры вспоминая то, что я сейчас рассказываю, я понял, что говорил по-французски, – мало того, говорил хорошо. Что касается меня, Дэрреля Стэндинга, пишущего эти строки в Коридоре Убийц Фольсомской тюрьмы, то я знаю французский язык лишь настолько, чтобы читать научные книги. Но говорить по-французски – немыслимо! Едва ли я сумел бы правильно прочесть вслух обеденное меню.

Но вернемся к моему повествованию. Понс был сморщенный старикашка; он родился в нашем доме – я это знаю, ибо об этом говорилось в описываемый мною день. Понсу было все шестьдесят лет; у него почти не осталось зубов; несмотря на явную хромоту, заставлявшую его ходить вприпрыжку, он был очень подвижен и ловок в своих движениях. Фамильярен он был до дерзости. Это объяснялось тем, что он прожил в нашем доме шестьдесят лет. Он служил моему отцу, когда я еще не умел ходить, а после смерти отца (о нем мы с Понсом говорили в этот самый день) стал моим слугой. Хромоту он получил на поле сражения в Италии, во время кавалерийской атаки. Едва успел он вытащить моего отца из-под копыт, как был пронзен пикой в бедро, опрокинут и растоптан. Отец мой, сохранивший сознание, но ослабевший от ран, был всему этому свидетелем. Стало быть, старый Понс заслужил свое право на дерзкую фамильярность, которую во всяком случае не мог бы осудить я – сын моего отца.

Когда я осушил огромную кружку, Понс покачал головой.

– Слышал, как закипело? – засмеялся я, возвращая ему пустой сосуд.

– Точь-в-точь как отец, – с какой-то безнадежностью проговорил он. – Но твой отец исправился в конце концов, а будет ли это с тобой – сомневаюсь!

– У него была болезнь желудка, – слукавил я, – так что от маленького глотка спирта его мутило. Зачем пить то, чего нутро не выносит?

Пока мы так разговаривали, Понс собирал мое платье.

– Пей, господин мой, – отвечал слуга, – тебе не повредит, ты умрешь со здоровым желудком.

– Ты думаешь, у меня желудок обит железом? – сделал я вид, что не понял его.

– Я думаю... – начал он раздраженно, но умолк, поняв, что я дразню его, и, обиженно поджав губы, повесил мой новый соболий плащ на спинку стула. – Восемьсот дукатов! – язвительно заметил он. – Тысяча коз и тысяча жирных волов только за то, чтобы красиво одеться! Два десятка крестьянских ферм на плечах одного дворянина!

– А в этом сотня крестьянских ферм и один-два замка в придачу, не говоря уже о дворце, – промолвил я, вытянув руку и коснувшись ею рапиры, которую он в этот момент клал на стул.

– Твой отец все добывал своей крепкой десницей, – возразил Понс. – Но отец умел удержать добытое!

Понс с презрением поднял на свет мой новый алый атласный камзол – изумительную вещь, за которую я заплатил безумные деньги.

– Шестьдесят дукатов – и за что? – укоризненно говорил Понс. – Твой отец отправил бы к сатане на сковородку всех портных и евреев христианского мира, прежде чем заплатить такие деньги.

Пока мы одевались – то есть пока Понс помогал мне одеваться, – я продолжал дразнить его.

– Как видно, Понс, ты не слыхал последних новостей? – лукаво заметил я.

Старый сплетник навострил уши.

– Последних новостей? – переспросил он. – Не об английском ли дворе?

– Нет, – замотал я головой. – Новости, впрочем, вероятно, только для тебя – другим это не ново. Неужели не слыхал? Вот уже две тысячи лет, как философы Греции пустили их шепотком! Из-за этих-то новостей я нацепил на свои плечи двадцать плодороднейших ферм, живу при дворе и сделался франтом. Видишь ли, Понс, мир – прескверное место, жизнь – тоскливая штука, люди в наши дни, как я, ищут неожиданного, хотят забыться, пускаются в шалости, в безумства...

– Какая же новость, господин? О чем шептались философы встарь?

– Что Бог умер, Понс! – торжественно ответил я. – Разве ты этого не знал? Бог мертв, как буду скоро мертв и я, – а ведь на моих плечах двадцать плодородных ферм...

– Бог жив! – горячо возразил Понс. – Бог жив, и царствие его близко. Говорю тебе, господин мой, оно близко. Может быть, не дальше как завтра сокрушится земля!

– Так говорили люди в Древнем Риме, Понс, когда Нерон делал из них факелы для освещения своих игрищ.

Понс с жалостью посмотрел на меня.

– Чрезмерная ученость – та же болезнь! – проговорил он. – Я был всегда против этого. Но тебе непременно нужно поставить на своем, повсюду таскать за собою мои старые кости – ты изучаешь астрономию и арифметику в Венеции, поэтику и итальянские песенки во Флоренции, астрологию в Изе и бог ведает еще что в этой полоумной Германии. К черту философов! Я говорю тебе, хозяин, – я, бедный старик Понс, твой слуга, для которого что буква, что древко копья – одно и то же, – я говорю тебе: жив Господь, и недолог срок до того, как тебе придется предстать перед ним! – Он умолк, словно вспомнив что-то, и добавил: – Он тут – священник, о котором ты говорил...

Я мгновенно вспомнил о назначенном свидании.

– Что же ты мне не сказал этого раньше? – гневно спросил я.

– А что за беда? – Понс пожал плечами. – Ведь он и так ждет уже два часа.