– Володя! Володя! – заливаясь, вскрикивал мальчик.
Дунаев просто застыл в оцепенении. Его сознание, в сущности простое, рабоче-крестьянское, не выдержало напора вражеских изощрений. По щекам его все равно катились слезы, где-то в невыразимом поле его души катились обрывки мыслей и образов, перечислять которые мы не будем. Вдруг на этом сизом и однородном поле ярко проступили некие слова, которые он и выкрикнул, вскочив и сжав кулаки:
– Ну что, Петя-Петушок?! Выебли тебя по самые помидоры?! Вздрючили?! Отхарили Петушка? Пропетушили?! А я-то думал, кто это такой, так кукарекать выучился?! А это ж пидер гнойный, ебать – не уважать! Пидер ! Пидер ты последний, лоханка ебаная, пидарюга майская! А? Может, теперь и завафлить тебя, бабушка елдовая? Распустил ебало, петушочек? Вафельку подарить тебе, хуесос пиздопротивный? А?! Что молчишь? Сскука петушиная!!! Вафел!!!
Бросившись на Петьку, Дунаев снова застыл. Сотрясаясь от дикого оргазма, мальчишка выводил спермой, брызжущей из членика, надпись на стене. Надпись четким и ясным почерком гласила: «НИКОГДА НЕ СТАНУ ВЗРОСЛЫМ!»
– Что, блядь? Это ты верно написал! – захохотал Дунаев. – Не доживешь ты до взрослых годов, заебу щас до смерти! Так и умрешь шкетом передроченным! Стихи знаешь: «Октябренок пидер Петя захлебнулся при минете». А ну, открывай рот!
Мальчик покорно открыл рот, и Дунаев с размаху всадил в него свой красный, налившийся кровью пульсирующий член. В то же мгновение в сознании у него как будто распахнули окно: какой-то мир, темный, наполненный холодом и запахом моря, разверзся перед ним. Ветер и беспросветное ночное небо. Но не знакомое небо над Родиной, пропитанное гарью и дымом пожарищ, восторженное и щекотное, тревожное и упругое, как холодный и юркий язык Питера. Это было другое небо – чужое, неизвестное, спокойное и словно бы полое. «За кулисами», – подумал Дунаев. Внизу был темный остров на море, черный как уголь, и все вокруг было только смесью тьмы и черноты.
«Черное на темном. Теперь мне не различить его. Теперь он сольется, и я не смогу его убить. Вот он, ЧЕРНЫЙ ПИДЕР! Вот он, ЧЕРНЫЙ ПИЗДЕЦ!» – в ужасе подумал парторг. Никакой кельи, никакой ебли нигде уже не было. Исчез пьяный угар, а вместе с ним словно бы исчезло тело.
Страх был каким-то далеким и уходящим – его даже хотелось задержать, чтобы хотя бы страх оставался в темноте. Но удержать его было нечем. Такого тупого черного пространства, такого короткого и невыразительного падения после столь стремительного пьяного иллюминированного взлета Дунаев никогда не переживал. Беспросветность была полной, упирание в тупик казалось окончательным, даже тишины здесь не было, только что-то вроде морского запаха, а может быть, лишь привкус соли, осевшей непонятно где. «Так вот, наверное, лежат в гробу», – подумал Дунаев. Его исчезающая память прошелестела о том, что нечто подобное уже было испытано не так давно – он вспомнил мертвеца в гробу, в крышку которого он уперся ногами при погружении в толщу земли, и его безмолвные слова «Повезло тебе…» и безмолвный ответ Машеньки: «Всегда везет…» Неужели этому «везению» пришел конец? Внезапно в темноте осветилось какое-то внутреннее пространство, и Дунаев понял, что видит внутренность своей головы и норку Машеньки – впервые он видел эту норку, эту крошечную милую могилку, вырытую концом древнего креста. Теперь он мог созерцать ее, как будто его глаза повернулись зрачками внутрь головы. Впрочем, никаких глаз, ни орбит, ни самой головы он сейчас не чувствовал. Норка оказалась уютной, освещенной слабым, теплым светом, напоминающим свет ночника. Машенька сладко спала, укрытая уже не куском парчи, а маленьким стеганым одеяльцем в белом пододеяльничке, в котором имелся ромбообразный вырез, обшитый кружевцами. Головка ее покоилась на белоснежной подушке, ручку она подложила под щечку. Глубоким покоем и беспечным забвением веяло от этой картины.
«Машенька, Советочка, подай совет: что мне делать?» – мысленно спросил парторг.
Девочка ответила, как всегда бесшумно, чуть-чуть шевеля спящими губами, но тем не менее очень ясно и понятно: «Попроси Валенок – чтоб протолкнул». В то же мгновение Дунаев почувствовал, что в него уперлась подошва колоссального, слегка влажного валенка и стала мягко проталкивать его куда-то, все сильнее и сильнее. Ощущение безвыходности пропало, появилась надежда и вместе с ней даже веселая заинтригованность. Одновременно с этим послышался громкий, насмешливый голос Поручика, раздавшийся откуда-то сбоку:
– Эх ты, теря! Совсем от спирта башку потерял! Кто ж это с Петькой-то ебется?! Он, известное дело, соблазнять любит, это у него боевая тактика такая, но это ж надо полным олухом быть, чтобы на такие хитрости детсадовские поддаться.
Парторг попытался с трудом разлепить веки (они показались ему то ли распухшими, как от осиных укусов, то ли склеенными), но увидел только смутную огненно-красную ленту, что-то вроде ярко освещенной ковровой дорожки, а на ней возвышающийся темный столб.
– Ну и мудак же ты! – продолжал отчитывать его между тем Поручик. – Никакого военного чутья в тебе нет, никакой интуиции. Ведь у Петьки вообще тела нет, только жидкость, да и то довольно ядовитая. Только я тебя от укуса Самого выходил, считай, чудо сотворил медицинское, так теперь тебя еще от самопискиных ядов избавлять надо будет. Ты ж всем телом в этой жидкости поганой валялся, да еще стонал, да причмокивал, да кончал то и дело, будто бы ебешься. Предупредил бы я тебя, да меня отвлекли тут знакомые одни. На чаек, видишь ли, зашли, с серьезным разговором. Ну, посидели, поговорили, то да се, чаю с вареньем выпили, про охоту, да про огород, да про пасеку – слово за слово… Гляжу, а мой-то, парторг так называемый, совсем от яда разбух, да еще в Плоский Отсек скатился. Пришлось тебя валенком прямо в морду тыкать – это в таких случаях единственный способ. Хорошо еще, ты моими настойками да припарками насквозь пропитался, и пьяный был. С пьяного, говорят, как с гуся вода. А иначе даже не знаю, куда бы ты теперь заглядывал.
В этот момент Дунаев ясно увидел, что он сам висит в стоячем положении над дорожкой, пробежавшей поперек Днепра от ярко-красного восходящего солнца. Далеко внизу, по дорожке, двигались тысячи черных точек, отчетливо видимых парторгу как фигурки советских солдат. Шли танки, понурые колонны бронетранспортеров, везли усталые катюши. А прямо перед Дунаевым возвышалась в контражуре черная статуя Владимира с высоко поднятым крестом, на котором, распятый, корчился мальчишка из войска Петьки. Поручик сидел на шее статуи и выговаривал Дунаеву, поглаживая Владимира по голове. С запада блеснуло, и показался со стороны Крещатика мальчишка на деревянной лошадке с саблей в руках. Он воинственно кричал и несся в воздухе прямо на статую.
Тут Поручик наклонился к уху Владимира, а затем крикнул Дунаеву: «Лети скорее по маршруту Владимирский – София – Дом Привидений – Андреевский! Время старайся сжимать, а затем выпусти его на Лесной горке! На маршруте добудь разные вещи – четыре или пять, а на Лесной Горке обменяй на одну вещь, только одну. Только не плошай да под землей не летай! Но это я так, к слову. А теперь пошел, родимый!»
Не успел парторг понять что-нибудь, как Владимир изо всех сил рубанул крестом мальчишку на лошадке, так что только щепки полетели. И тут же новый мальчишка на подобной же лошадке подлетел. Владимир не успел обрушить на него крест, но подставил его под саблю, отчего распятый мальчуган был разрублен надвое. После этого Владимир внезапно пнул Дунаева под зад чугунной ногой. Засвистело в ушах, вокруг что-то, вспыхивая, замелькало, и парторг в мгновение ока оказался над огромным Владимирским собором. Снизившись, он обернулся чернецом-монахом в простой рясе и скуфье, с простым тяжелым крестом на теле. Дунаев тяжело вздохнул (кем только не приходится быть ради дела!) и, озираясь по сторонам, вошел в темную внутренность храма. Там было пусто, витал запах пороха и пыли. Высматривая кого-нибудь, парторг прошел к центральному нефу и взглянул наверх. Тут он чуть не упал. Один из святых, нарисованных в свое время Нестеровым на квадратной колонне, дрожал и притоптывал ногами, будто от сильного холода. В руках его были зажаты колокольчики, простые голубые цветочки родных полей, и, видимо, они замерзали от холода. Летний пейзаж за спиной святого менялся на глазах – он пожелтел, затем побелел, деревья стояли голыми, небеса заполнились снежными тучами, снежная шапка вырастала на непокрытой голове святого и его плечах. Внезапно святой, переминаясь ногами все быстрее, заметил Дунаева и бросил ему букет колокольчиков. Парторг, вытаращив глаза, поймал полуувядший букетик с налипшими снежинками и стал отступать, пока не вошел, сам того не заметив, в колонну, стоящую позади него. Он оказался зажатым камнем, но в то же время в некоем подобии лифта, который незамедлительно поехал куда-то вниз. Вокруг что-то дробилось и скрежетало, затем лифт плавно повернул вбок, так что захватило дух. Сладко и протяжно вздохнув, парторг понесся в глубину неведомого и вдруг, ничего не сообразив, оказался в каком-то саду. Сквозь кусты была видна обгоревшая стена и дверь, выломанная взрывом. Сжимая в руке колокольчики, парторг поднялся на ноги (движения его были раскоординированными, он по-прежнему казался себе совершенно пьяным, но страшно сильным) и, как кенгуру, запрыгнул внутрь помещения. Он очутился в боковом приделе Софийского собора и, шатаясь, попрыгал наугад к центральному нефу. Вдруг в голове изо всех сил ухнуло: «СЧАСТЬЕ!» И потом еще сильнее: «СЧАСТЬЕ!»