Мысли его приняли мрачное направление, и он невольно вспомнил то, что говорил Норбер де Варен о бессилии разума, убожестве наших идей, тщете наших усилий и о нелепости человеческой морали.

– Черт возьми, как он был прав! – вслух проговорил Дюруа.

Ему захотелось пить. Где-то капала вода; он обернулся и, увидев душ, подошел и напился прямо из трубки. Затем снова погрузился в раздумье. В подвале было мрачно, мрачно, как в склепе. Глухой стук экипажей, доносившийся с улицы, напоминал отдаленные раскаты грома. Который теперь час? Время тянулось здесь, как в тюрьме, где его указывают и отмеряют лишь приходы тюремщика, который приносит пищу. Он ждал долго-долго.

Но вот послышались шаги, голоса, и вместе с Буаренаром вошел Жак Риваль.

– Все улажено! – издали крикнул он.

Дюруа подумал, что дело может кончиться извинительным письмом. Сердце у него запрыгало.

– А-а!.. Благодарю, – пробормотал он.

– Этот Лангремон – не робкого десятка, – продолжал фельетонист, – он принял все наши условия. Двадцать пять шагов, стрелять по команде, подняв пистолет. Так рука гораздо тверже, чем при наводке сверху вниз. Смотрите, Буаренар, вы увидите, что я прав.

И, взяв пистолет, он начал стрелять, показывая, что, наводя снизу вверх, легче сохранить линию прицела.

– А теперь пойдемте завтракать, уже первый час, – сказал он немного погодя.

Они позавтракали в ближайшем ресторане. Дюруа за все время не проронил ни слова; он ел только для того, чтобы не подумали, что он трусит. Придя вместе с Буаренаром в редакцию, он машинально, рассеянно принялся за работу. Все нашли, что он держится великолепно.

Среди дня Жак Риваль зашел пожать руку Дюруа, и они уговорились, что секунданты заедут за ним в ландо к семи утра, а затем все вместе отправятся в лес Везине, где и должна была состояться встреча.

Все это случилось внезапно, помимо него, никто даже не полюбопытствовал, что он обо всем этом думает, никто не дал себе труда спросить, согласен он или нет; события развивались с такой быстротой, что он до сих пор не мог опомниться, прийти в себя, разобраться в происшедшем.

Пообедав с Буаренаром, который, как преданный друг, весь день не отходил от него ни на шаг, Дюруа около девяти вечера вернулся домой.

Оставшись один, он несколько минут большими быстрыми шагами ходил из угла в угол. Он был до того взволнован, что ни о чем не мог думать. Одна-единственная мысль гвоздем сидела у него в голове: «Завтра дуэль»[68], – но, кроме безотчетной, все растущей тревоги, она ничего не вызывала в нем. И однако был же он солдатом, стрелял же он когда-то в арабов, – впрочем, большой опасности это для него не представляло: ведь это почти то же, что охота на кабанов.

В общем, он поступил как должно. Он показал себя с лучшей стороны. О нем заговорят, его будут хвалить, поздравлять. Но тут, как это бывает с людьми в минуту сильной душевной встряски, Дюруа громко воскликнул:

– Какая же он скотина!

Потом сел и задумался. На столе валялась визитная карточка противника, которую Риваль дал ему для того, чтобы он знал адрес. Он снова перечел ее – уже в двадцатый раз: «Луи Лангремон, улица Монмартр, 176». Вот и все.

Он всматривался в этот ряд букв, и они казались ему таинственными, полными зловещего смысла. «Луи Лангремон» – что это за человек? Сколько ему лет? Какого он роста? Какое у него лицо? Разве это не безобразие, что какой-то посторонний человек, незнакомец, вдруг, ни с того ни с сего, за здорово живешь, нарушает мирное течение вашей жизни из-за того, что какая-то старуха поругалась со своим мясником?

– Экая скотина! – снова проговорил он вслух.

Он сидел неподвижно, смотрел не отрываясь на визитную карточку и размышлял. В нем росла злоба на этот клочок бумаги, дикая злоба, к которой примешивалось странное чувство неловкости. Какая глупая история! Он схватил ножницы для ногтей и с таким видом, точно наносил кому-то удар кинжалом, проткнул напечатанное на картоне имя.

Итак, он должен драться, и притом на пистолетах! Почему он не выбрал шпагу? Отделался бы царапиной на руке, а тут еще неизвестно, чем кончится.

– А ну, не вешать голову! – сказал он себе.

Звук собственного голоса заставил его вздрогнуть, и он огляделся по сторонам. Какой он, однако, стал нервный! Он выпил стакан воды и начал раздеваться.

Затем лег, погасил свет и закрыл глаза.

Под одеялом ему стало очень жарко, хотя в комнате было весьма прохладно, и ему так и не удалось задремать. Он все время ворочался: полежав минут пять на спине, ложился на левый бок, потом на правый.

К тому же его мучила жажда. Он встал, выпил воды, и тут им овладело беспокойство: «Что это, неужели я трушу?»

Отчего сердце у него начинает бешено колотиться при малейшем привычном шорохе в комнате? Чуть только скрипнет пружина стенных часов перед боем, как по телу у него пробегает дрожь, ему становится нечем дышать и несколько секунд он ловит ртом воздух.

Он принялся подробно, как психолог, анализировать свое состояние: «Боюсь я или нет?»

Конечно, нет, не боится, – ведь он решил идти до конца, у него есть твердое намерение драться, не проявить малодушия. Но он так волновался, что невольно задал себе вопрос: «Можно ли испытывать страх помимо собственной воли?» И тут сомнения, тревога, ужас разом нахлынули на него. Что будет, если иная сила, более мощная, чем его личная воля, властная, неодолимая сила возьмет над ним верх? Да, что тогда будет?

Конечно, он выйдет к барьеру, раз он этого хочет. Ну а если начнет дрожать? Если потеряет сознание? Ведь от его поведения на дуэли зависит все: достигнутое благополучие, репутация, будущность.

У него возникло необъяснимое желание встать и посмотреть на себя в зеркало. Он зажег свечу. Увидев свое отражение в шлифованном стекле, он едва узнал себя – он точно видел себя впервые. Глаза казались огромными; он был бледен, да, бледен, очень бледен.

Внезапно пулей впилась в него мысль: «Быть может, завтра в это время меня уже не будет в живых». И опять у него отчаянно забилось сердце.

Он подошел к кровати, и вдруг ему ясно представилось, что он лежит на спине, под тем самым одеялом, которое он только что откинул вставая. Лицо у двойника было истонченное, как у мертвеца, и еще бросалась в глаза белизна навеки застывших рук.

Ему стало страшно собственной кровати; чтобы не видеть ее, он растворил окно и высунулся наружу.

Тотчас же он весь заледенел, задохнулся и отскочил от окна.

Он решил затопить камин. Медленно, не оборачиваясь, принялся он растапливать. Когда он прикасался к чему-нибудь, руки у него начинали дрожать нервной дрожью. Соображал он плохо, в голове кружились разорванные, ускользающие, мрачные мысли, рассудок мутился, как у пьяного.

Он все время спрашивал себя:

– Что мне делать? Что со мной будет?

Он снова зашагал по комнате, машинально повторяя одно и то же:

– Я должен взять себя в руки, во что бы то ни стало я должен взять себя в руки.

Некоторое время спустя он вдруг подумал: «На всякий случай надо написать родителям».

Он сел и, положив перед собой лист почтовой бумаги, начал писать: «Дорогие папа и мама…»

Но это обращение показалось ему недостаточно торжественным для столь трагических обстоятельств. Разорвав лист, он начал снова: «Дорогие отец и мать, завтра чуть свет у меня дуэль, и так как может случиться, что…»

У него не хватило смелости дописать до конца, и он вскочил со стула.

Мысль о дуэли угнетала его. Завтра он выйдет к барьеру. Это неизбежно. Но что же в нем происходит? Он хочет драться, он непоколебим в этом своем твердом намерении и решении. И вместе с тем ему казалось, что, сколько бы он ни заставлял себя, у него даже не хватит сил добраться до места дуэли.

По временам у него начинали стучать зубы, – это был сухой и негромкий стук.

«Приходилось ли моему противнику драться на дуэли? – думал Дюруа. – Посещал ли он тир? Классный ли он стрелок? Знают ли его как хорошего стрелка?» Он, Дюруа, никогда о нем не слыхал. Однако если этот человек без малейших колебаний, без всяких разговоров соглашается драться на пистолетах, значит, он превосходно владеет этим опасным оружием.

вернуться

68

«Завтра дуэль»… – Во времена Мопассана дуэли во Франции, официально запрещенные и преследуемые полицией, имели тем не менее широкое распространение.