Надо было не бояться выглядеть странным, чтобы в 20 веке еще напоминать, что мировоззрение невозможно. Герман Гессе в книге «Малый мир» (Kleine Welt, В., 1933, S. 364) писал: «Мы не должны понимать под мировоззрением нечто вроде единого воззрения на мир. Для этого нужно, чтобы некий идеал высшей ступени, идеал идеалов, который даже как идеал-то можно уловить лишь уже опосредовав его дискурсивной мыслью, поддавался разглядыванию... Мировоззрение может означать всегда только созерцание определенного рода, а именно такого рода созерцание, которое интуитивноохватывает отдельные реалии как части "мира", цельного космоса». Это у Гессе отголосок старого, кантовского, шеллинговского, гегелевского знания, что мир в целом есть то, чем, а не то, чтомысль мыслит.

Но, возможно, люди вовсе не стали так забывчивы, что пообещали себе непротиворечивый взгляд на вещь, на которую, по Канту, нельзя взглянуть, не оказавшись в тупике антиномий? Возможно, слово «мировоззрение» стало теперь значить другое? Да, так оно и есть. Мировоззрение — давно уже не то, что когда-то говорило это слово, не рассмотрение мира. Оно для нас — почему мы сразу не заметили? — вовсе не интуитивное гениальное и непостижимое сверхчувство, не ускользающее ощущение мирового целого, а система взглядов в смысле позиции. Мировоззрение теперь — не интуиция целого мира, а программа того, как человек должен себя вести, только не в частном случае, скажем, в семье, в профессии, а вообще, глобально. Мировоззрение говорит: человек вообще в мире вообще должен вот что. Это не было известно, а теперь, когда есть мировоззрение, известно. Мировоззрение — общее мобилизационное предписание: каждый иди таким путем и делай то. Оно не созерцание мира, а как раз наоборот, приглашение и повеление от разглядывания перейти к действию. Хватит отрешенности, завороженного молчания перед тайной мирового целого; пора приступить к нему, разрезать праздничный пирог.

О расколе, который неизбежно происходит после глобальной мобилизации, мы уже говорили. Отсюда, однако, не следует, что достаточно просто избавиться от всякого мировоззрения в смысле мобилизационного предписания. Вызывающая безыдейность, свежий цинизм только кажутся альтернативой идеологической мобилизации. На самом деле они — ее оборотная сторона. Идеологическая целеустремленность, собранность, с одной стороны, и принципиально культивируемая беспринципность, с другой, — разновидности того противоречия (той антиномии), в которую нас приводит удивительная неуловимая вещь, целый мир. Вооружает и разоружает или вооружает одних, разоружает других. Он нас бросает в мобилизацию или в демобилизацию, ведет и оставляет. Важно не выбрать что-то одно из того, во что нас вводит размах мира, а не упускать из виду сам мир, делающий всё это с нами.

Да, но ведь, по Канту, мир нельзя видеть? Конечно. Отсюда, однако, не следует, что всё равно, упускаем ли мы из виду невидимое или нет. Упустить из виду то, что не видно, — легче легкого, самое простое дело. Как его неупустить? Может быть, здесь нелегкий труд и собственное дело каждого человека? Упустив невидимый мир, как потом найти свое место в нем? Χαλεπὰ τὰ καλά прекрасное-высокое трудно. Но нигде больше, кроме как в тайном согласии мира, человек себя не найдет и нигде больше, кроме как в целом мире, себя не узнает.

Целый мир надо понимать, возвращая весь размах смыслу нашего слова, как восстановленный в неповрежденной цельности, спасенный. Наше «целый» — то же слово, что немецкое das Heil, спасение. Даже если собрать весь оставшийся мир, будет ли он еще целый? Сколько из него ушло безвозвратно? Сколько видов живых существ исчезло, и возродить их нельзя? Сколько людей ушло раньше времени, не сказав своего слова? Откуда теперь целый спасенный мир? Разве он не пошатнулся окончательно, разве мир как он есть в своем существе не безвозвратно упущен? Значит ли это, что надо как-то устроиться в поврежденном мире? Мы можем найти себя в целом — и больше нигде. Мы упустили мир, не могли его не упустить — но и не вправе его упускать. Единственной возможностью для нас остается не упускать его отсутствия, не забывать своего упущения. Здесь же и наш последний шанс не упустить самих себя. Допустить мир для нас теперь значит — не упустить его из виду как уже упущенный, не смириться с его отсутствием. Можно ли, скажут нам, беречь то, что уже отсутствует, целыймир? Не лучше ли, если хоть части его остались, воспользоваться напоследок ими, а там будь что будет? Только кто будет пользоваться, когда нас самих уже нет и, хотя части мира еще есть, мы уже потеряли себя, растеряны в прямом, а не в переносном и не в иносказательном смысле? Человека без мира нет. Нигде, как в целом мире, не может иметь места существо человека, чистое присутствие с его основной мелодией, молчаливым согласием.

Хранить целый мир как уже отсутствующий через хранение себя как последнего оставшегося в мире места, где целый мир еще имеет себе место в памяти об отсутствии его спасенного целого — это, может быть, и безумное, но единственное дело, оставшееся достойным человека. Уже в свои давние времена Дон Кихот был безнадежным чудаком, но до сих пор он занимает единственное место, безоговорочно уместное для человека.

Хранение себя как места, где целый мир, упущенный и невосстановимый, продолжает присутствовать своим незабытым отсутствием, когда нигде уже больше его нет и, похоже, не может быть, — совсем не то же самое, что выработка мировоззренческой установки, говорящей, как надо мобилизоваться в сложившихся условиях; но и не то же самое, что плюрализм и деидеологизация.

Неупускание упущенного целого — это возвращение «мировоззрения» в старом кантовском смысле, заставляющем глядеть на всё в мире в свете того, на что взглянуть никогда и ни при каких обстоятельствах невозможно. Целого мира мы не видим. Но уже видеть вещи в свете целого значит спасать честь целого. На таком видении всего в свете упущенного и все равно не упускаемого в этой своей упущенности целого только и могут еще стоять человек и общество-мир. Потому что ведь и общество-мир — это целое, которое упущено, и сохранить себя оно теперь может только как место, где ушедшее еще продолжает существовать в существе времени, возвращении.

Целое этим еще, конечно, не возвращается. Но уже говоря о мире как эоне, полнота которого отсутствует во времени, и о мире как обществе, упустившем целое, мы даем миру присутствовать как упускаемому. Не нужно думать, будто стоит нам занять ту или иную позицию, как произойдет что-то вроде хранения мира. Целое присутствует только в нашем надрыве от того, что его нет.

Спрашивается, что же такое человек, если он может узнать себя только в целом мире, при том что целыймир невозвратим? Впрочем, незнание человека, может быть, еще не самая большая беда, — во всяком случае не такая, чтобы сразу спешить во что бы то ни стало свести тут концы с концами.