Письмо Лакису Прогуидису

Дорогой Лакис!

С самого начала нашего знакомства я замечаю, что тебя живо интересует периодически проявляющееся у меня странное (непреодолимое? мазохистское?) влечение к поэзии. Ты, конечно, понимаешь, что это чревато осложнениями: издатели встревожены, критики не знают, что сказать. Для полноты картины следует еще добавить, что, получив известность как романист, я стал вызывать раздражение у поэтов. Неудивительно, что такое упорное, маниакальное пристрастие вызывает у тебя вопросы; эти вопросы ты и задал в своей статье в девятом номере «Мастерской романа». Скажу честно: эта статья поразила меня своей серьезностью и глубиной. Прочитав ее, я понял, что теперь мне трудно будет уклониться от объяснений, что пора мне попытаться ответить на поставленные тобой вопросы.

Есть мнение, что история литературы складывается обособленно, отдельно от всей истории человечества в целом. Эта концепция всегда казалась мне малопродуктивной (а все увеличивающаяся демократизация знания делает ее и все менее оправданной). Поэтому не считай вызовом или капризом, если я здесь буду обращаться к внелитературным областям знания. Без всякого сомнения, для широкой публики XX век останется веком, когда окончательно восторжествовало научное представление о мире (якобы неотделимое от материалистической онтологии и от принципа детерминизма). Мы видим, в частности, как с каждым днем усиливается влияние теории, объясняющей поступки людей с помощью небольшого набора числовых показателей (в основном процентным содержанием в крови гормонов и нейромодуляторов). Само собой разумеется, что романист в данном случае является частью широкой публики. Отныне уважающему себя романисту создание персонажа должно казаться бесполезным, чисто формальным делом; тут хватило бы и простого перечня свойств. Стыдно сказать, но мне лично кажется, что само понятие «персонаж романа» предполагает наличие если не души, то, по крайней мере, некоей психологической глубины. Нельзя не признать, что исследование психологии героя долгое время считалось одной из важных сторон профессии романиста, и такое существенное сокращение его полномочий как бы даже ставит под вопрос самый смысл его творческой деятельности.

Еще одно, быть может, даже более прискорбное следствие: как убедительно доказывают примеры Достоевского и Томаса Манна, роман легко становится ареной философских споров или философских размежеваний. Новейшее, чисто научное объяснение человеческих поступков опасным образом сужает тематику таких споров, простор для таких размежеваний – и это еще мягко сказано. Желая побольше узнать об окружающем мире, наши современники уже не обращаются к философам или другим мыслителям-гуманитариям, которых чаще всего считают безобидными дурачками; они углубляются в сочинения Стивена Хокинга, Жан-Дидье Венсана или Чинь Суан Тхуана. Бредовые сплетни, распространяемые в бистро, или значительно возросший интерес к астрологии и ясновидению – все это, по-моему, не что иное, как слегка шизофренические формы защитной реакции. Людей пугает неудержимое, как им кажется, наступление новой тенденции – объяснять мир с помощью одних лишь научных данных.

При таких обстоятельствах роман, обреченный оставаться в тисках гибельного психологизма, находит спасение лишь в одном – в письме (слово «стиль» теперь употребляется все реже, оно не впечатляет, не содержит в себе тайны). В общем, так: с одной стороны, наука, серьезные дела, познание, реальность. С другой – литература с ее бесцельностью, с ее изяществом, игрой форм; создание различных текстов, небольших игровых опусов, комментируемых с помощью приставок «пара-», «мета-» и «интер-». Содержание этих текстов? Об этом странно, неприлично, даже опасно спрашивать.

Грустная картина. У меня, например, щемит сердце, когда я вижу, как тот или иной формалист пускается на головокружительные технические трюки ради столь жалкого результата. Я утешаюсь, вспоминая слова Шопенгауэра: «Первая и, по сути, единственная предпосылка хорошего стиля – это когда человеку есть что сказать». Резковатое высказывание, но оно все ставит на свои места. И это помогает – когда в литературной беседе вдруг слышишь: «письмо», то сразу понимаешь, что настал момент слегка расслабиться. Оглядеться вокруг, заказать еще одно пиво.

При чем тут поэзия? Вроде бы ни при чем. На первый взгляд даже кажется, что именно в поэзии особенно распространена дурацкая идея, будто литература – это работа над языком, целью которой

является создание некоего письма. И вдобавок поэзия находится в большей зависимости от формы (например, прозаик Жорж Перек сумел вырасти в большого писателя, несмотря на свое участие в УЛИПО, но я не знаю ни одного поэта, который прошел бы невредимым через формальное экспериментаторство, обязательное для этой группы). Заметим, однако, что поэзию, в отличие от романа, вовсе не затрагивает такое явление, как стирание персонажа; что поэзия, в отличие от романа, никогда не была ареной философских споров, как, впрочем, и любых других контроверз. Таким образом, поэзия сохраняет значительную долю своих возможностей при условии, конечно, что она захочет ими воспользоваться.

Интересно, что ты, говоря обо мне, вспомнил Кристиана Бобена, пусть даже только ради того, чтобы указать на различия между мной и этим обаятельным идолопоклонником (на самом деле меня в нем раздражает не столько его восхищение «смиренными тварями в мире, созданном Господом», сколько то, что он как будто все время восхищается собственным восхищением). Ты бы еще мог спуститься несколькими ступеньками ниже и вспомнить мистического писателя Коэльо. Я не стану уклоняться от подобных сравнений, ибо это будет лишь неприятным следствием сделанного мной выбора – ведь я решил пробудить дремлющую мощь поэтического слова. Стоит поэзии сегодня заговорить об окружающем мире, как на нее сразу обрушиваются обвинения в иррационализме или в мистицизме. Причина этого проста: между механистичным упрощенчеством и тем вздором, какой проповедуют философы New Age, больше не осталось ничего. Ничего. Устрашающий интеллектуальный вакуум, абсолютная пустота.

Двадцатый век останется в памяти людей и как парадоксальная эпоха, когда физики отвергли материализм и отринули детерминизм, – иными словами, полностью отказались от предметной онтологии, онтологии свойств, которая в это же самое время у широкой публики считалась определяющим элементом научного видения мира. В том же девятом (на редкость содержательном) номере «Мастерской романа» упоминается такая привлекательная фигура, как Мишель Лакруа. Я с большим интересом прочел и перечел его последнюю работу «Идеология New Age». И мне стало совершенно ясно: у него нет шансов выйти победителем из затеянного им спора. New Age – это ответ на тяжкие страдания, которые испытывают люди в результате распада общества, она с самого начала выступала за развитие новых информационно-коммуникативных технологий, она предлагала эффективные пути к улучшению жизни; и Лакруа прав, утверждая, что потенциал New Age неизмеримо больше, чем мы можем себе представить. Прав он и тогда, когда говорит, что философия New Age отнюдь не сводится к набору каких-то старых врак; в самом деле, она первая додумалась поставить себе в заслугу последние достижения научной мысли (изучение глобальных систем в их несводимости к простой сумме составляющих их элементов, демонстрация квантовой неразделимости). Однако, вместо того чтобы вести наступление на этом поле (где философия New Age весьма уязвима, ведь новейшие открытия могут совместиться как с непримиримым позитивизмом, так и с онтологией в духе Бома), Мишель Лакруа с трогательным, прямо-таки детским простодушием заверяет нас в своей верности принципу разномыслия в философии, наследию греческой или иудео-христианской культур. С такими аргументами ему не выстоять против бульдозера холистики.

Но я говорю это отнюдь не с позиции превосходства. К моему большому огорчению, в интеллектуальном смысле я не чувствую себя способным прдвинуться дальше. И все же у меня такое ощущение, что поэзии суждено сыграть здесь определенную роль, быть может, стать чем-то вроде первоосновы. Поэзия первична не только по отношению к роману, она безусловно первична по отношению к философии. Если Платон оставляет поэтов за дверью своего «Града», то это потому, что он больше не нуждается в них (и потому, что, став бесполезными, они вскоре станут опасными). В сущности, я пишу стихи, быть может, главным образом для того, чтобы обратить внимание на некое явление современной жизни: ужасающий, убийственный недостаток (можете понимать это как недостаток любви, недостаток общения, недостаток веры, недостаток философских представлений о мире: каждое из этих определений будет верным). Потому что поэзия дает, по-видимому, единственную возможность выразить этот недостаток в чистом, самородном виде и одновременно выразить каждый из его дополнительных аспектов. А также возможность оставить следующее лаконичное послание: «В середине девяностых годов один человек остро ощутил некий внезапно открывшийся ему ужасающий, убийственный недостаток; будучи неспособным дать четкое описание этого явления, в знак своей некомпетентности он оставил нам несколько стихотворений».