— Ни одному человеку я того не говорил, что тебе скажу, — начал Кондаков и прикрутил фитиль так, что лампа чуть не погасла. — Когда темно, кажется, никто тебя не подслушает, а при свете и у стен есть уши.
Он пошел к Глаше, нащупал ее горячие руки, обнял.
— Переправили меня, Гланя, — продолжал он, — самолетом в Гамбург, большой портовый город. Ночью на машину посадили и долго куда-то везли. Стал я жить в отдельной комнате. Кормили меня, как борова на откорм, до седьмого пота по наукам гоняли. Весу я не прибавил, скорее отощал.
— Чему же тебя, Саня, учили? — удивилась Глафира.
— Стрелять, да чтобы без промаха. Писать, да чтобы кому не адресовано, прочесть не мог. Передачу по рации вести, чтобы пеленгом не нащупали. Учили быть не тем, что есть. Восемь месяцев учили всякой научной хитрости.
— Не пойму я, Саня. Учили тебя день обращать в ночь. Лампу ты прикрутил, а человеку свет как воздух нужен. Все живое к солнцу тянется.
— Дерево тянется к солнцу, а человек — к счастью!
— Где же, Саня, твое темное счастье?
— Ты, Гланя, мое счастье.
— С тобой я, Саня, с тобой…
— Насмотрелся я на нищее счастье да на голодную любовь. Мы с тобой в Нурвогене будем жить! Мотобот купим «Звездочку», в память той. архангельской. На свою тоню ходить будем…
— Разве мы с тобой нищие? Я, если стану рыбу шкерить, за мной не угнаться. Ты, Саня, на всю артель лучший механик…
— Горб хочешь гнуть?
— Хлеб потом не посолонишь — пресно есть будет.
— Я тебя зову праздновать, а ты из будней ног не вытащишь! К счастью тебя зову…
— Легко зовешь, словно в кино.
— Почему легко? Еще только полдела сделано. Счастье надо еще заработать.
— Счастье-то, Саня, чужое…
— Почему чужое?
— Не наше, не русское. Ты сам чужбину мачехой назвал, а меня от матери увезти хочешь.
— Одно дело на чужбине чужой кисе кланяться, другое — своей кисой похваляться. Деньги везде деньги — и рубль и шведская крона.
— За что же, Саня, тебе шведские кроны?
— Я все расскажу. Без твоей подмоги мне одному не управиться. Да и тебе, чтобы со мной в Нурвоген уйти, надо себя показать, заслужить доверие. Я за тебя, Гланя, поручился. Спрашивали там меня — прошло много лет, сомневаются они, а я: «Там люди, говорю, не меняются!» Как видишь, не ошибся. Погоди, Гланя, я в окошко посмотрю, не подслушивает ли кто. — Он подошел к окну, отвернул занавеску и приник лбом к стеклу.
Печурка нагрелась докрасна. Сквозь щели неплотно закрытой дверки светили раскаленные угли. Голова Глафиры пылала, а тело бил озноб. Она плотнее завернулась в платок, оперлась о стену, прислонила затылок к холодному замку висящей на стене берданки.
— Хорошо тут в распадке, даже брёха собачьего не слыхать, — обронил Кондаков, поправляя занавеску. — То, что я, Глаша, скажу тебе, должно быть под строгим заветом. Ни по дружбе, ни под пыткой — никому ни слова. Клещами из тебя будут тащить — молчи. Нет у меня никого дороже тебя, но, если кому-нибудь словом обмолвишься, убью без сожаления. Помни.
Кондаков раскурил трубку и, дымя табаком, ходил взад и вперед между лавкой и окном. На ноги его падал красноватый отблеск из печурки. Тело черной тенью мелькало на сиреневом квадрате окна.
— Этой осенью в Карской море, — говорил он, — будут проводиться большие учения Северного флота. Очень эти маневры интересуют наших хозяев. Дам я тебе, Глаша, денег, купишь шнеку с подвесным мотором. В порту Георгий каждый человек на виду, если ты считаешь это дело рискованным — купим шнеку или бот в Мурманске. С утра в артели бери расчет, скажи — перебираешься в Койду.
У Кондакова погасла трубка, он присел на корточки к печурке, открыл дверцу, лучиной достал уголек, положил в чубук и раскурил. Красный отблеск ложился на его лицо., подчеркивая надбровную складку, прямую линию рта.
Западный берег острова Гудим до северной оконечности крутой и скалистый. Но пограничники хорошо изучили свой край обрывистых, неприступных склонов. Катер благополучно вошел в маленький залив, и они высадились на прибрежные камни. Начальник погранотряда шел впереди, ему были знакомы кондаковское домовище и тропинки, исхоженные пограничным дозором. На западной стороне перешейка, соединяющего северную и южную части острова, овчарка начала проявлять признаки беспокойства. Шерсть на загривке Астры поднялась. Злобно ворча, она снова взяла след и повела на восток.
Прошли первые дома поселка. Свернули в распадок. Обогнули сараи… Открылось кондаковское домовище.
— Ты поняла, Гланя? — сказал Кондаков, не отрывая взгляда от жарких углей.
— Война… — не то спросила, не то утвердительно сказала она.
— А хоть бы и война, нам-то с тобой что! — через плечо бросил Кондаков.
— Нам-то что — мы уйдем в Нурвоген! Вот у Вали Плициной ребенок должен народиться, ей не все равно. Механик Тимка на инженера хотел учиться… Капитан «Акулы» мечтает в самом большом театре басом петь… Тоне Худяковой не все равно, у нее мужа в ту войну убили, для этой у нее Сережка растет… Ты еще не был в нашем поселке, сходи посмотри. Домов за это время в десять раз стало больше. В окнах свет, и везде разный, но в каждом доме одно — с моря ждут или в море провожают, им тоже не все равно. На карте наш порт — малая точка, а по всей стране сколько людей — миллионы, и никому — слышишь! — никому не безразлично, будет война или нет. Очерствел ты сердцем на чужбине, да и кроны эти самые по ногам тебя спутали… Пошел бы ты, Саня, и повинился хотя бы Тоне Худяковой, она председатель. Повинную голову и меч не сечет.
Кондаков подошел к ней вплотную, поставил на лавку колено, схватил за руки, больно сжал.
— Ты понимаешь, что говоришь?
— Понимаю. Ты кому, Кондаков, в покрученники [32] нанялся?
— Глафира, — глухо сказал он, — знаю, ты на язык горазна! Былички свои побереги для вечорок! Я тебя в последний раз спрашиваю: уйдешь со мной?
— Нет, не уйду. И тебе не будет попутного ветра…
Послышался злобный собачий лай. Кондаков бросился к двери, прислушался.
— Почудилось…
Глафира подошла к столу и вывернула фитиль. Искрясь и шипя, он быстро разгорелся. Свет спугнул тени по углам.
Только теперь Кондаков увидел в ее руках берданку. Давясь от смеха, он присел у порога и с трудом выговорил:
— Насмешила, Гланя… Чего это ты берданку-то сняла?
— Я тебя, Саня, долго ждала. Не один родник слез в подушку выплакала. Чем мечте моей по тюрьмам мыкаться, лучше я ее своими руками…
Вера в любовь Глафиры была так сильна, что, весь сотрясаясь от смеха, Кондаков сказал:
— Да оно, Глаша, и не выстрелит… Затвор ржа съела…
Сухо щелкнул на взводе курок…
Капитан Клебанов знал, что Свэнсон вооружен пистолетом. Не желая рисковать никем из своих людей, он сам подошел к двери дома и прислушался. Внезапно в окне вспыхнул свет и до слуха Клебанова донесся смех — мужской, раскатистый и непринужденный. Капитан осторожно потянул ручку, но дверь, очевидно, запертая изнутри на крючок, не поддавалась. Решив рывком сорвать дверь, он ухватился за ручку обеими руками. В это мгновение раздался оглушительный грохот выстрела, затем послышались стон и шум падающего тела. Свет в окне погас. Еще более непонятной была наступившая тишина. Что было сил Клебанов рванул дверь на себя, но безрезультатно.
— Разрешите, товарищ капитан, — тихо сказал мичман и, навалившись плечом, резко рванул на себя дверь.
Она распахнулась.
Включив электрический фонарь, капитан и мичман перешагнули через порог и чуть не наткнулись на Свэнсона. Он сидел на полу, обхватив руками колени.
С полным безразличием к своей судьбе Свэнсон позволил себя обезоружить и связать по рукам.
Когда Нагорный вывел Свэнсона из дома, капитан направил луч света в глубину комнаты. На полу, головой к печке, закрыв лицо окровавленными руками, лежала женщина. Рядом с ней валялась расщепленная ложа берданки с частью затвора. Ствол ружья, вздувшийся и разорванный у основания, силою взрыва отбросило в дальний угол.
32
Покрученник (поморск.) — в дореволюционное время батрак на хозяйском морском промысле.