Мы совершаем последние приготовления. В момент боли я — он… Мы смотрим сквозь голубой туман и бледный круг, всплывающий над стеной…

Теперь, снова теперь, вновь как всегда… Боль, и женщина баюкает сраженное тело, дыша мне в рот; она бьет меня по груди, растирает его руки и шею… Как бы желая этим призвать обратно, как будто вместе с дыханием она отдает часть своей души…

Земля под нашими плечами бугристая, и когда дыхание становится чаще и сильнее, нам больно… Стоит мне пошевелиться снова — и хлынет кровь. Он должен оставаться совершенно неподвижным… Солнце мечет стрелы прямо нам в веки…

…Гилберт Ван Дайн бросил последний взгляд на свою речь.

«Я уже знаю, что собираюсь сказать, знаю точно, где отступить от текста и как… Все это имеет какую-то нереальную важность. Вопрос почти разложен по полочкам. Все, что я должен сделать, — это встать и произнести слова. Спокойненько… Обращаться к Генеральной Ассамблее Организации Объединенных Наций — не совсем одно и то же, что разговаривать с аудиторией, заполненной студентами. Я меньше нервничал в Стокгольме, в тот день, восемь лет назад… Странно, что Премии придается столь огромное значение… Но если бы не это, лишь несколько человек прочли бы когда-нибудь мою речь — или что-нибудь очень похожее на нее… Главное — сделать так, чтобы слова мои прозвучали…»

Он пробежал рукой по тому, что оставалось от когда-то пышной шевелюры.

«Как пройдет голосование, хотел бы я знать? Все говорят, что оно должно быть закрытым… Я, честно говоря, надеюсь на единственное: получить самое широкое представление о мнении большинства, быть в состоянии видеть не только поверхностные неточности, — вот в чем мы заинтересованы… Господи! Я действительно надеюсь…»

Ведущий подбирался к финалу своего вступительного слова. Навстречу его речи поднималось мягкое течение ропота, повторяемого на полусотне языков, оно растекалось по залу, затухая, как уже отработанный момент ритуала. Вот, вот сейчас… Он взглянул на ведущего, на стенные часы, на собственные руки…

Ведущий поклонился, повернул голову, сделал жест рукой. Гилберт Ван Дайн поднялся и пошел к микрофону. Раскладывая бумаги перед собой, он улыбался. Короткая пауза… Он начал говорить…

Мертвая тишина.

Не только ропот, но самый малейший звук в зале прекратился. Ни кашля, ни скрипа кресла, ни возни с портфелем, ни чирканья спичек, никакого шороха бумаг, звона бокалов с водой, хлопанья закрываемой двери или шарканья подошв. Ни звука.

Гилберт Ван Дайн сделал паузу и огляделся.

Все люди в зале сидели, не шелохнувшись. Всеобщая неподвижность, точно на моментальной фотографии.

Ни одно тело не шевельнулось. Дымок сигареты застыл в воздухе.

Он повернул голову, высматривая какую-нибудь малую активность внутри собрания — хоть какую-то!

Затем Гилберта Ван Дайна сковал мороз. Один из делегатов маленького южного государства вскочил на ноги, очевидно, всего за миг до этого: кресло его все еще наклонялось назад, падающая папка, ровно висевшая под невозможным углом перед ним, все еще бесшумно рассыпала по воздуху бумаги. Мужчина держал в руке револьвер, нацеленный прямо в Ван Дайна, еле заметный пучок не убегающего дыма подрагивал над стволом слева.

Чуть погодя Гилберт Ван Дайн зашевелился. Он оставил приготовленные заметки, отошел от микрофона, спустился в зал, пересек его прежним путем в обратную сторону, направляясь к тому месту, где стоял человек со своим револьвером, выпученными глазами, обнаженными зубами, сведенными бровями.

Ван Дайн подошел к нему, постоял с минуту, затем язвительно пожал человеку руку.

…Непреклонный, несгибаемый, как изваяние. При рукопожатии Ван Дайн почувствовал не прохладную кожу ладони, но нечто более плотное, более косное. Впрочем, и материя его рукава казалась более твердой, чем могла быть.

Повернувшись, Ван Дайн дотронулся до другого ближайшего человека. Ощущение — то же самое. Даже рубашки у обоих словно из грубой, жестко накрахмаленной материи.

Гилберт Ван Дайн наблюдал за бумагами, все еще неестественно подвешенными перед стрелявшим. Тронул один из листков. Та же самая жесткость… Он дернул бумагу. Она разорвалась бесшумно.

Из делегатского набора Ван Дайн извлек автоматический карандаш, поднял его перед собой, отпустил. Карандаш повис в воздухе неподвижно.

Он взглянул на свои часы. Не новые, они не шли. Ван Дайн встряхнул их, прижал к уху. Ни звука.

Вернувшись к вооруженному человеку, он осмотрел ствол револьвера. Сомнений быть не могло. Оружие нацелено как раз в то место, которое Ван Дайн недавно покинул.

…И что это там у него над головой?

Он выпрямился, прибавил шагу, обошел и осмотрел пулю, висевшую футов за шесть от револьверного ствола, — она парит, ползет вперед с едва заметной скоростью.

Он встряхнул головой, отступил назад.

Вдруг ему стали совершенно ясны масштабы феномена. Ван Дайн повернулся и зашагал к входной двери, по пути ускоряя шаг. Выходя, он повернулся к ближайшему окну и окинул взглядом мир по ту сторону стены.

Уличное движение замерло и стояло беззвучно, птицы парили неподвижно, ни один флаг не трепетал. Облака тоже стояли на месте.

— Наваждение, а? — раздалось, кажется, нечто вроде голоса. — По всей вероятности, так. Я понял, как вы бы выразились, в последнюю минуту, что должен поговорить с вами.

Ван Дайн обернулся.

Смуглолицый человек, одетый в зеленые слаксы и линялую спортивную рубашку, стоял у стены, левая нога его отдыхала на широкой черной сумке. Плотно сложенный, с широким лбом, темными глазами, тяжелыми бровями, чуткими ноздрями…

— Да, — ответил Ван Дайн, — это наваждение. Вы знаете, что случилось?

Его собеседник кивнул.

— Как я уже сказал, мне хотелось с вами поговорить.

— За тем-то вы и остановили время? Послышалось нечто похожее на смех.

— Произошло как раз обратное. Я ускорил вас. За время, которое вам покажется несколькими минутами, вы можете развиваться с экстремальной быстротой. Только скажите мне, когда начнете. У меня даже еда с собой. — Незнакомец встряхнул свою сумку. — Подходите, прошу вас!

— На самом деле вы не разговариваете, — заметил Ван Дайн. — До меня только сейчас это дошло. Ваши слова звучат у меня прямо в голове.

Человек снова кивнул.

— Это происходит здесь или пишется в записях. Послушайте! — Он улыбнулся. — Вы не можете расслышать даже собственного шарканья. Звук — неудачная шутка всего на миг… Или наоборот, мы сами для нее слишком непробиваемы. Давайте же! Время — дорогой товар.

Он повернулся, и Ван Дайн последовал за ним вон из здания. Смуглолицый считал, видимо, что открывать дверь нет необходимости: слишком долго. Он взял Ван Дайна за руку и сделал что-то со своей сумкой. Они поднялись в воздух.

Несколькими минутами позднее они присели отдохнуть на крышу здания. Здесь незнакомец обернулся и жестом указал на Ист-ривер, кусок мутного стекла, и на затуманенное небо, мраморное, — пряди дыма лежали на нем, как вздувшаяся рыба на отмели.

— Вот оно. И там… — Он взял Ван Дайна под руку и повел на другой конец крыши. — Город…

Ван Дайн огляделся, скользнув взглядом по городу, тихому, где неподвижные автомобили лежали, приникнув к морскому дну своими выхлопными трубами, — скучные, надежные с виду, с флагштоками, гидрантами, рядом с кустами, подписями, мотками провода, световыми столбами; с травой, несколькими деревьями и бродячим котом все это составляло единство. Он смотрел вверх, на темные тучи, вниз, на освещенное место и тени на тусклых поверхностях машин.

— Что именно я должен, согласно вашему желанию, увидеть?

— Осквернение, — ответил собеседник.

— Я хорошо сознаю его суть — особенно сегодня.

— …И мощь, и красота…

— Не могу отрицать.

— Решение, настоять на принятии которого вы хотели… Как вы думаете, каковы его реальные шансы?

— Все надеются, что голосование будет закрытым.