– Браво, доктор! – снова взревел адъюнкт; его возбужденное лицо было пунцово-красным. – Браво! Но выражайтесь резче, говорите грубо! Каждый имеет право отстаивать свое мнение! Высокомерная узость взглядов, что правда, то правда, у вас высокомерная узость взглядов! И я вам это докажу!..

– Ваше здоровье! – сказал Нагель. – Не надо забывать, чего ради мы здесь собрались. Так вы, доктор, в самом деле хотите сказать, что стоит восхищаться человеком, который, обладая миллионным состоянием, отдает на благотворительные цели десятирублевую бумажку? Я просто не понимаю вашего хода мысли, да и у всех других тоже; должно быть, я как-то иначе устроен. Хоть убейте меня, но я никогда не соглашусь, что кто-либо – а уж меньше всего миллионер – достоин восхищения за то, что он подает милостыню.

– Отлично сказано! – воскликнул адвокат не без подначки. – Я – социалист, это моя точка зрения.

Но эти слова окончательно вывели доктора из себя, и он закричал, обращаясь к Нагелю:

– Позвольте спросить! Вы что, действительно так хорошо осведомлены, какие именно суммы жертвует Толстой ежегодно или ежедневно на бедных? Нет, это уж слишком! Даже в мужском обществе не все дозволено.

– Вот и Толстой считает, – ответил Нагель, – что всему должны быть свои границы, и благотворительности – тоже! Поэтому он и возложил на свою жену обязанность строго следить за тем, чтобы он не жертвовал больше, чем положено! Ха-ха-ха, но об этом давайте не будем говорить… Послушайте, по каким побуждениям мы отдаем крону? По доброте душевной или из желания сделать хороший, нравственный поступок? На мой взгляд, такое представление просто наивно! Есть люди, которые не могут не отдавать. Почему? Да потому, что, отдавая, они испытывают истинное наслаждение, чисто психическое, конечно. Ими руководит отнюдь не логическое рассуждение, они отдают тайно, им претит делать это открыто, публичность только уменьшила бы их удовольствие. Они отдают украдкой, торопливо, дрожащими руками, но при этом они испытывают удивительное блаженство, понять которое они сами не могут. Эти люди вдруг, ни с того ни с сего чувствуют острую потребность что-то отдать, это находит на них в форме какого-то странного, теснящего грудь ощущения – внезапное, необоримое желание, которое вспыхивает с такой силой, что на глазах выступают слезы. Они отдают не из доброты, а по внутренней к этому склонности, ради того наслаждения, которое они при этом получают; и таких людей немало! О людях щедрых говорят с восхищением – повторяю, я, видно, иначе устроен, – но у меня щедрые люди не вызывают восхищения. Решительно не вызывают. Кто, черт возьми, не хотел бы лучше отдавать, чем брать? Позвольте вас спросить, найдется ли на земле хоть один человек, который предпочел бы сам испытать нужду, чем помочь нуждающимся? Да взять, к примеру, хоть бы вас, господин доктор: вы ведь на днях дали лодочнику, который вез вас, пять крон. Я случайно это услышал. Ну, а почему вы отдали эти пять крон? Конечно, не для того, чтобы сделать хороший, богоугодный поступок, эта мысль вам тогда, наверно, и в голову не приходила; да лодочник скорее всего особенно и не нуждался, но вы все же дали ему эти пять крон. И дали вы их, повинуясь только безотчетному импульсу выпустить что-то из своих рук и порадовать другого… Мне кажется, что восторгаться людской благотворительностью вообще пошло и ничтожно. Вы идете как-то днем по улице, и все – погода, люди, которых вы встречаете, – решительно все влияет на ваше настроение. И вдруг ваше внимание привлекает какое-то лицо, лицо ребенка или нищего – скажем, нищего, – и вас бросает в дрожь. Странное чувство пронзает душу, вы топаете ногой и останавливаетесь посреди улицы. Лицо это почему-то задело вас за живое, и вы подзываете нищего, заводите его в первые попавшиеся ворота и суете ему в руку десять крон. «Если проговоришься, хоть слово об этом скажешь, я убью тебя», – шепчете вы, чуть ли не скрежеща зубами и не плача от волнения, – настолько важно для вас, чтобы ваш поступок сохранился в тайне. И подобные вещи могут случаться день изо дня, так что и самому недолго попасть в трудное положение и оказаться в конце концов без единого эре в кармане… Конечно, я это вовсе не о себе говорю, но я знал человека, другого человека, у которого была эта черта; собственно говоря, я знал даже двоих людей, которые так поступали… Нет, отдаешь потому, что не можешь не отдать, и все тут! Но я хочу сделать оговорку для скупых людей. Скупые, грубо жадные люди действительно приносят жертву, когда отдают что-либо, в этом нет сомнения. Потому я считаю, что когда они, переборов себя, отдают одно эре, то заслуживают большего уважения, чем мы с вами, когда отдаем крону ради собственного удовольствия. Кланяйтесь Толстому и передайте ему, что я ни во что не ставлю его отвратительную показушную доброту, – во всяком случае, до тех пор, пока он не отдаст все свое состояние, а впрочем, и тогда тоже… Но я прошу извинить меня, если я кого-нибудь из вас обидел. Еще сигару, господин Грегорд? Ваше здоровье, господин доктор!

Пауза.

– Сколько людей вы рассчитываете обратить в свою веру на протяжении вашей жизни? – спросил доктор.

– Браво, – крикнул адъюнкт. – Адъюнкт Хольтан вас поддерживает, браво!

– Я? Обратить? – переспросил Нагель. – Да никого, решительно никого. Если бы я жил с того, что обращал бы людей, я очень скоро сдох бы с голоду. Но я никак не могу понять, почему другие люди не думают, как я. Выходит, я кругом не прав. Но не совсем же я не прав, не может быть, чтобы я был совсем неправ.

– До сих пор мне еще ни разу не пришлось слышать, чтобы вы кого-нибудь или что-нибудь признали, – сказал доктор. – Интересно все же было бы узнать, есть ли на свете хоть один человек, который и в ваших глазах был бы авторитетом.

– Разрешите мне объяснить вам одну вещь, это можно сделать в двух словах. Вы вот что хотели сказать: поглядите только, он всех считает ниже себя, он – олицетворенное высокомерие, он никого не признает. Но вы ошибаетесь. Мой ум мало что способен охватить, меня на многое не хватает, но все же я мог бы вам назвать сотни и сотни этих обыкновенных общепризнанных знаменитостей, тех людей, которые оглушают мир громкой славой. Этими именами мне все уши прожужжали. Но я предпочел бы назвать двух, четырех, шестерых величайших героев духа, полубогов, истинных гигантов, творцов подлинных ценностей, а помимо них остановиться на лицах совершенно неизвестных, на своеобразных благородных гениях, о которых никто не говорит, которые обычно живут недолго, умирают молодыми и безвестными. Вполне возможно, что таких имен я перечислил бы сравнительно много. Но в одном я, во всяком случае, твердо уверен – я наверняка забыл бы назвать Толстого.

– Послушайте, – сказал доктор, обороняясь и желая положить конец этому спору; он даже резко пожал плечами. – Вы в самом деле думаете, что человек может приобрести такую мировую славу, как Толстой, не будучи умом первой величины? Говорите вы, несомненно, очень забавно, но по существу все это чушь. Да вы несете такой вздор, черт меня побери, что просто уши вянут.

– Браво, доктор! – завопил адъюнкт Хольтан. – Пусть наш хозяин даст нам хоть немного передохнуть… немного передохнуть…

– Адъюнкт напомнил мне, что я в самом деле не очень-то любезный хозяин, – сказал Нагель с улыбкой. – Но теперь я исправлюсь. Господин Эйен, да у вас даже не налито? Почему вы не пьете?

Дело в том, что студент Эйен все время сидел, не шелохнувшись, и жадно слушал разговор, боясь упустить хоть слово. Его глаза сузились от любопытства, он весь превратился в слух – так его заинтересовал этот спор. Говорили, что он, как и многие другие студенты, писал во время каникул роман.

Сара пришла сообщить, что ужин подан. Адвокат, который уже успел задремать, примостившись на стуле, вдруг открыл глаза и явно оживился, увидев ее, а когда она исчезла за дверью, вскочил, нагнал ее уже на лестничной площадке и сказал с нескрываемым восхищением:

– Сара, я должен тебе сказать, что ты просто прелесть!