Нет сил больше, подошел к своему коню, похлопал по шее, вдруг, будто кто подтолкнул его, вскочил на седло, разбирать некогда.

— Куда, куда, — закричали ему вслед, а он уже мчался по пыльной дороге к красным домам и вот уж в узких переулочках, вот и на площади перед палаткой.

Все было так знакомо и привычно; одно удивительно— и в переулочке и на площади все будто вымерло, притаилось, нигде ни души, только вдалеке веселый треск перестрелки.

Колька кубарем скатился с коня, привязал его у столба и вошел в темную прохладную палатку, ослеп мгновенно после яркого солнца, чего-то испугался в этой такой привычной знакомой палатке, закричал пронзительно, отчаянно:

— Диночка, Исаак, Мотька, Диночка, это я!

Но только глухо отозвался его голос, никто не отвечал ему.

Путаясь среди скамеек и досок подмосток, пробрался Колька в заднюю каморку — там тоже никого не было, сундук Исаака был открыт, разноцветные тряпки брошены на пол. все в беспорядке, и никого нет.

Тревога смертельная наполнила сердце Кольки, не мог себе представить, что случилось, но чувствовал, что нечто страшное, непоправимое.

Бросился к выходу, будто за ним гонится кто-то. На площади едва отдышался, вспомнил, что слепой старик, скрипач, живет недалеко, за углом в желтом доме.

Вскочил на коня, птицей перелетел площадь, застучал рукой в крепко запертой ставень окна.

Долго не открывали, голоса не подавали, но Колька стучал с яростью, с ожесточением, наконец, выглянула испуганная бледная женщина, на Кольку взглянула с ужасом— видно и узнала и боялась узнать.

— Мне дядю Яна нужно, сейчас, — торопливо, повелительно заговорил Колька. Та не посмела ничего возразить, и через минуту белая борода дяди Яна высунулась из окна:

— Ты что, сыночек, шумишь здесь, уходи скорее. Беда, совсем беда, — бормотал слепой испуганно поводя невидящими глазами.

— Где Диночка, Исаак, Мотька, — задохнулся Колька.

Старик поманил его рукой, и когда Колька нагнулся совсем близко, касаясь щекой мягкой его бороды, старик зашептал в самое Колькино ухо:

— Схватили их всех и Диночку хотят повесить.

— Где? — взвизгнул Колька, будто иглой острой его проткнули. — Где?

— Там, в лагере под горой.

Кричал еще что-то старик, махал рукой, предостерегал, но не слышал, не помнил Колька больше ничего. Ударил коня в бок каблуками, натянул поводья, мчался по пустой улице, только одно знал, ужасное немыслимое — Диночку повесят, и так ясно видел тонкие бессильно повисшие руки, посиневшие губы, помертвевшие глаза.

Возможно ли это?

А там, под горой, у лагеря трещали весело и неустанно, будто баловник какой-то трещоткой размахивал.

Около лагеря на пыльной дороге и лугу шла перестрелка.

Залегли красноармейцы в канаве и среди огородных гряд обстреливали ляхов, а те из-за забора отстреливались.

Не разбирая ничего, летел Колька прямо по дороге.

— Стой, стой! — закричали ему из канавы.

Но не хотел Колька слышать и не слышал, мчался как бешеный, будто ветер его нес.

И вот случилось вдруг что-то, за ним мчались уже, еще один, два, десять, двадцать человек — надоело сидеть в канаве, да и мальчишку ведь велено беречь. Скакали прямо к воротам, из-за которых дробным горохом сыпало, жужжали пчелки то справа, то слева, то у самого уха, то около руки или ноги, но Колька не думал уже о них. Еще немного, немного, несколько шагов и будут они у ворот.

Вытянулся Колька, на стременах приподнялся, рукой взмахнул и медленно пополз вниз на бок. Заржал удивленно и тревожно, конь покосился одним глазом, сбавил ход.

— Ранен, — крикнул кто-то, догнал, коня под уздцы перехватил.

Колька все слышал, все помнил, только шевельнуться не мог, и жгло в боку, будто иглой ткнули, ах, да ведь еще тогда заболело, когда прошептал старик в самое ухо — Диночку повесили.

Вспомнил Колька, дернулся, надо торопиться, торопиться, а подняться не может, глаза не открываются, сладко голова кружится, кругом топот, крики, трескотня.

— Ура, — понеслось и вдруг тихо все стало, словно все прорвалось, унесло далеко куда-то.

Потом опять ура, уже радостное, торжествующее, победное.

Закрыл глаза Колька. Сердитый голос сказал:

— Эх, сунулся мальчишка. Достанется теперь от комиссара. Ведь под самое сердце угодили. Вряд ли живой будет.

Колька слышит, понимает, что про него говорят, но почему-то не страшно, не больно, так хорошо и спокойно.

XI

ВСТРЕЧА

В носу защекотало от чего-то кислого, Колька чихнул и проснулся. Конечно, он просыпался за это время не раз, было больно, стонал, видел какие-то лица незнакомые, доктор в белом халате над ним нагибался, куда-то его тащили, клали, опять несли, — все это помнил Колька, но не знал хорошенько — во сне все это или наяву.

А сейчас проснулся в чужой большой комнате, уставленной длинным рядом кроватей, проснулся и понял, что и солнце в окне, и он сам, и столик с бутылочками около кровати, все это настоящее, а не во сне, и есть хочется по-настоящему.

Стал Колька вспоминать все по порядку. Где же дядя Вас? Скакали по лесу с красноармейцами, потом местечко притихшее, будто мертвое.

Диночка!.. Да, Диночку повесили, так сказал слепой… уколола больно эта мысль, задвигался, заворочался, заохал. Заболело в боку, зажгло.

— Что тебе, пить хочешь? — нагнулась к нему сестра, бледная, худенькая, на Диночку немножко похожая, но не она, конечно, не она. — Что тебе, лежи спокойно.

— Где Диночка, что с ней? — шептал, умолял сестру, хватал судорожно руками за халат.

— Успокойся, какая Диночка, все хорошо будет, успокойся. — Гладила тонкими прохладными пальцами по лбу, легче становилось.

Вздохнул Колька тяжело, но притих, замолчал, — так ласково, успокоительно гладила сестра, нагнулась над ним, улыбнулась.

— О чем ты вздыхаешь? Какие у тебя могут быть печали! Ведь еще совсем маленький, и горе твое должно быть маленькое.

Хотелось рассказать подробно обо всех событиях, но устал, завел глаза, задремал. А, может, Диночка и жива. Наверно, жива!

Через день Колька привык и к большой комнате, и к кисло-сладкому запаху лекарств, от которого в носу щекотно, и к высокому, в белом халате, доктору, веселому, и громкому, и к худенькой бледной сестре, похожей несколько на Диночку.

Ко всему этому привык Колька, а рядом лежали в таких же серых халатах, как и он, бородатые, усатые, старые и совсем молодые. С ними тоже Колька познакомился и переговаривался, хотя двигаться и даже подниматься ему доктор строго-настрого запретил.

— Только попробуй у меня двинуться, я тебя без масла съем. — Страшные глаза, по-нарочному, делал доктор, а потом прибавлял спокойно — Потерпи, теперь уж скоро заштопаем. Можешь тогда сколько угодно опять чудить.

Вот когда утром на перевязку носили, больно было и страшно.

Колька зубы сжимал, глаза закрывал, но иногда не выдержит и закричит, завоет. Сестра успокаивает, стыдит:

— Какой же ты герой, если таких пустяков выдержать не можешь!

Хорошие пустяки, нечего сказать; когда начнут отдирать с живым мясом бинт, а потом палочкой жгут, жгут, мочи нет!

Наконец, доктор позволил сидеть, а потом и ходить. Ноги будто чужие, не слушаются, так и подгибаются, — все кругом хохочут на Кольку, как он, держась за койки, к столу пробирается.

Стал Колька сначала в своей комнате бродить, а потом и в соседнюю выполз и на лестницу, и в сад.

На второй день все уже разузнал, — как дома, — и на кухню забрался.

Сидел как-то Колька с другими ранеными на дворе на солнышке; вспоминали — где, кому, в каких оказиях быть приходилось. Колька от других не отставал, тоже есть чего порассказать, немало случаев с ним приключалось. Подъехали к воротам повозки, забегали сестры и санитары, доктор на крыльцо вышел.

— Новых привезли, — разнеслось среди раненых, и все заковыляли к воротам посмотреть новичков, может, кого знакомых встретишь.