Романы (или их фрагменты), которые тогда писала Сумирэ, были вовсе не так ужасны, как ей казалось. Она еще не набила руку, чтобы писать тексты профессионально, и временами ее стиль напоминал лоскутное одеяло, которое в глубоком молчании сшила группа упрямых теток, у каждой — свой вкус, свои болячки. Когда на этот рваный стиль накладывались особенности маниакально-депрессивной личности Сумирэ, письмо становилось просто неуправляемым. В довершение всего Сумирэ тогда была одержима идеей написать “полномасштабный роман” в духе грандиозных творений XIX века, который был бы под завязку напичкан всяческими феноменальными явлениями Души и Судьбы.
Тексты Сумирэ страдали определенными изъянами, но в них чувствовалась удивительная свежесть и читалось стремление автора прямо и до конца откровенно говорить о том важном, что было на душе. В любом случае Сумирэ не пыталась копировать чей-либо стиль или же ловко придавать своим вещам некую нужную форму Мне это очень нравилось. Нельзя было лишать ее тексты энергии прямодушия и открытости ради аккуратной, удобоваримой литературной формы. В любом случае особо волноваться за Сумирэ не стоило, ведь у нее впереди еще было столько времени, чтобы, шагая по дороге жизни, заглянуть во все места, куда заблагорассудится. Как гласит пословица, “хорошо растет то, что растет медленно”.
— Знаешь, в моей голове столько всего, о чем я хотела бы написать. Не голова — амбар какой-то! — говорила Сумирэ. — Разные образы, сцены, обрывки слов, облики людей — временами я вижу их как наяву: все залито ярким светом, все движется. Я слышу, как они кричат мне: “Пиши!” И предвкушаю начало замечательного рассказа. Мне кажется, я могу переместиться в какое-то новое место. Но как только приземляюсь за письменный стол и начинаю писать, тут же понимаю: что-то очень важное безвозвратно пропало. Нет никаких кристаллов — одна мелкая галька. И я никуда не улетаю.
Сумирэ нахмурилась, подобрала с земли уже, наверно, двухсотпятидесятый камушек и кинула его в пруд.
— Все-таки у меня чего-то не хватает, как с самого начала не было, — без чего никогда не станешь писателем. Чего-то очень важного.
На какое-то время повисло мертвое молчание. Казалось, она хотела услышать мою очередную банальную мысль.
Подумав, я начал.
— В древнем Китае города окружались высокими крепостными стенами, в которых было по несколько больших, прекрасных ворот. Считалось, что у ворот есть особый важный смысл: это не просто двери, через которые входят и выходят. Люди верили, что в воротах обитает или должен обитать некий дух города. Так же, как в средневековой Европе сердцем города было принято считать храм и площадь. Вот почему и сегодня в Китае сохранилось множество великолепных ворот. Ты знаешь, что делали древние китайцы, когда их строили?
— Нет, не знаю.
— Брали телеги и шли в те места, где когда-то шли бои. Там собирали уже побелевшие от времени кости воинов, погребенные под слоем земли или разбросанные на поверхности. Собирали все, что могли собрать. В Китае, с его богатой историей, таких мест хоть отбавляй. Потом у входа в город сооружали огромные ворота, в которые замуровывали эти кости. Для чего? Китайцы верили, что погибшие воины будут защищать город, поскольку их души, наконец, обрели покой. Да, и вот еще что. Когда ворота уже были готовы, китайцы приводили несколько собак, кинжалом перерезали им горло и окропляли ворота еще теплой собачьей кровью. Лишь когда высохшие кости соединяются со свежей кровью, старые души вновь наполняются сверхъестественной силой. Так полагали китайцы.
Сумирэ молча ждала продолжения.
— Когда пишешь книгу, происходит почти то же самое. Ты можешь собрать уйму костей и отгрохать прекрасные ворота, но книга — живая, дышащая — так и не получится. Истории в каком-то смысле к этой нашей реальности не имеют никакого отношения. Чтобы увязать друг с другом две плоскости — “Здесь” и “Там”, — для настоящей Истории необходимо таинство Крещения.
— Значит, я должна где-то раздобыть себе собаку, так? Я кивнул.
— А потом я должна пролить теплую кровь…
— Наверно.
Закусив губу, Сумирэ ненадолго ушла в свои мысли. Еще несколько несчастных камешков полетели в пруд.
— Если можно, я бы очень не хотела убивать животных…
— Конечно, это метафора, — сказал я. — Тебе вовсе не нужно по-настоящему убивать собак.
Как обычно, мы сидели рядом в парке Иногасира на любимой лавочке Сумирэ. Перед нами раскинулся пруд. Ветра не было. Опавшие листья качались на волнах, словно их плотно приклеили к поверхности. Неподалеку кто-то жег костер. В воздухе клубились ароматы конца осени, далекие звуки слышались невероятно отчетливо.
— Тебе, наверно, нужны просто время и опыт. Я так думаю.
— Время и опыт, — повторила Сумирэ и посмотрела в небо. — Время и так само по себе течет быстро. А опыт? Не говори мне об этом. Я вовсе этим не горжусь, но ведь у меня даже полового влечения никакого нет. О каком опыте может идти речь, если у писателя отсутствует половое влечение? Как повар без аппетита.
— Насчет влечения ничего не могу сказать, — ответил я. — Может, оно просто спряталось в каком-нибудь углу. Или же отправилось в далекое путешествие и забыло вернуться. А вообще любовь — такая абсолютно нелепая штука. Является ниоткуда, внезапно, и всё — попался. Может, это завтра случится, кто знает?
Сумирэ отвлеклась от неба и перевела взгляд на мое лицо.
— Как смерч над равниной?
— Можно сказать и так.
Некоторое время она представляла, как смерч проносится над равниной.
— Скажи, а ты сам видел когда-нибудь смерч?
— Нет, — ответил я. — Мусасино<Мусасино — город в префектуре Токио. > — все-таки не то место, где можно встретить настоящий смерч. К счастью, надо сказать.
И вот, в один прекрасный день почти полгода спустя, как раз и случилось то, что я тогда чудесным образом предсказал. Сумирэ влюбилась — внезапно и несуразно. Со страстью смерча, налетевшего на равнину. В замужнюю женщину, на семнадцать лет ее старше — в своего “любимого спутника”.
Оказавшись на свадьбе за одним столом, Мюу и Сумирэ, как и большинство людей в подобной ситуации, друг другу представились. Сумирэ терпеть не могла свое имя и по возможности старалась его лишний раз не произносить. Но все-таки если спрашивают, как тебя зовут, нельзя не ответить — хотя бы из соображений этикета.
По словам отца, имя “Сумирэ”<Сумирэ (яп.) — фиалка. > выбрала ее покойная мать. Она обожала песню Моцарта “Фиалка” и давным-давно решила, что если у нее родится дочь, она обязательно назовет ее “Сумирэ”. В гостиной на полке стояли “Песни Моцарта” — наверняка мама слушала именно эту пластинку, — и в детстве Сумирэ брала в руки тяжелый долгоиграющий диск, аккуратно ставила его на проигрыватель и по многу раз подряд слушала “Фиалку”. Элизабет Шварцкопф — вокал, Вальтер Гизекинг — партия фортепиано. Слов она не понимала, но, слушая изящную мелодию, была уверена, что в песне поется о красоте фиалок, растущих в поле. Она представляла себе такую картину и очень любила этот образ.
Какой же шок испытала Сумирэ, когда обнаружила в школьной библиотеке японский перевод слов этой песни… Оказалось, поется в ней об одинокой фиалке девственной красоты, которая спокойно росла себе в поле, пока трагически не погибла под башмаком какой-то беззаботной дочери пастуха. Причем девчонка даже не заметила, что раздавила цветок. Это было стихотворение Гёте, но в нем не было ничего утешительного или хотя бы поучительного.
— Почему же маме понадобилось выбрать для моего имени название этой чудовищной песни? — надулась Сумирэ. Мюу расправила кончики салфетки у себя на коленях и, улыбнувшись, посмотрела на девушку. Глаза Мюу были удивительно глубокого цвета. Намешано множество оттенков, но ни единой тени, ни облачка.
— А как вы думаете, мелодия этой песни прекрасна?
— Да, пожалуй. Мелодия, сама по себе — да.
— Знаете, для меня, если музыка прекрасна — этого достаточно. И потом, кто сказал, что все, чем мы довольствуемся в этом мире, должно быть исключительно красивым и безупречным? Ваша мама могла и не думать о каких-то словах — ей нравилась музыка. Но если вы так и будете сидеть и хмуриться, наверняка заработаете себе ранние морщины.