Француз махнул рукою с безнадежным видом, и вся троица с облегченным вздохом и раскрасневшимися лицами преспокойно, как ни в чем не бывало заняла свои места.

— Разве так уж было плохо? — недоумевающе отозвался Костя на мой беззвучный хохот, встретивший их.

— Отвратительно, друзья мои, — сознаюсь я искренно.

— Но уж по «семерице-то» он поставит, — убежденно изрекает Боб. Действительно, они получили по семерице. Снисходительным экзаменаторам не хотелось испортить им аттестата. И мы с новым рвением схватились за лекции по следующему предмету.

* * *

Экзамены по предметам закончились. Закончились и неизбежные испытания по танцам, фехтованию, гриму.

Но впереди оставалось самое страшное: специальный экзамен — «Прохожий» и «Севильский цирюльник».

Что-то будет?

Юрий Эрастович добросовестно отдает нам все свое время. С утра до вечера мы репетируем на школьной сцене. А в свободные часы томимся. Обе пьесы надоели нам смертельно. Интонации так прочно запали в голову, что при самом даже горячем желании изменить их с нашей стороны их не выбьешь ничем из памяти.

Наконец, пьесы срепетированы, и день спектакля назначен.

В чудесный вечер начала мая мы придем в школу, сойдем вниз, загримированные и одетые в костюмы. Придет начальство и своя «театральная» публика, поднимется с легким шуршанием занавес, и нас будут судить уже как артистов.

* * *

Вот оно, началось…

С загримированным под неаполитанского мальчика лицом, в плаще бродячего певца, я стою у правой кулисы и прислушиваюсь к монологу Ольги-Сильвии, которая там, на сцене, в богатом белом платье знатной венецианки своим низким голосом красиво декламирует роль.

Бутафорская луна льет свой свет на прекрасную бледную Сильвию и на фееричную обстановку сада.

Сейчас Ольга закончит, и я должна буду пропеть итальянскую песенку прежде, чем появлюсь на сцене. Сейчас… сию минуту…

И, забыв весь мир и себя самое от страха, робко подвигаюсь между кулисами.

Вот закончилась песенка, и в чудесном освещенном саду Сильвии я начинаю свой монолог. Мне кажется, что я говорю очень скверно, отвратительно, невозможно. И голос у меня дрожит и срывается поминутно. И руками я размахиваю чересчур много, изображая уличного певца, мальчишку…

Однако худо ли, хорошо ли, но, слава Создателю, окончен монолог. Растягиваюсь, согласно пьесе, на скамье с непринужденным видом и собираюсь заснуть.

Лежу и думаю:

«Глупая, скверная, бездарная Лидка. Нет у тебя ни на волос таланта. Гусей тебе пасти, а не на сцену идти. Совсем испортила монолог».

И я готова разреветься на всю сцену.

— Проснитесь! — слышу я нежный голос над собой.

Открываю глаза.

Елочка или не Елочка? Неужели это она — моя Оля, эта красавица в роскошных одеждах, с легким венецианским кружевом, накинутым поверх распущенных волос, длинных, пышных и блестящих. Как горят в полумраке ее глаза! Какое бледное и прекрасное лицо у нее, как оно исполнено печали и достоинства в эти минуты.

— Белый Лотос! Белый Лотос! — шепчу я, хотя сознаю отлично, что должна по пьесе говорить не эти слова.

Она спрашивает, я отвечаю… Я уже не думаю о провале, хотя чувствую, что взяла слишком высокий тон. Ах, все равно. Эта ночь, как настоящая, тиха и прекрасна; этот месяц напоминает чудный настоящий месяц, и бумажные розы на куртинах вот-вот разольют свой нежный, одуряющий аромат…

Я ухожу с сердцем, полным переживаемой Занетто сладкой печалью…

А позади меня слышатся рыдание Сильвии-Ольги. Слава Богу, пьеса заканчивается… Все страшное осталось позади.

В тот же вечер, уложив сундуки и чемоданы и взяв маленького принца с Матрешей, скачу на Варшавский вокзал, по родственному распростившись до начала сентября со своими коллегами по курсу.

Поздно, почти ночью, поезд мчит нас на Сиверскую, где меня ждут Дашковская со своей труппой, летний «настоящий» театр и новая, далеко не знакомая, но заманчивая жизнь…

* * *

Я живу в большом розовом доме, где поместилась вся труппа. Внизу устроилась в трех комнатах сама антрепренерша с Маней Кондыревой и своей компаньонкой Верой Виссарионовной.

Наверху наше царство: ряд маленьких комнаток с балкончиками или, вернее, крытой галереей вокруг всего второго этажа, разгороженной барьером на клетки по числу комнат.

Моя ближайшая соседка — комическая старуха Ольга Федоровна Александровская, заменяющая отказавшуюся здесь служить летом панну Ванду.

Дальше живет Громов, заместивший Кремнева, который уехал играть в провинцию. Громов — не только актер, но и режиссер нашей труппы. Это красивый, видный сорокасемилетний господин, похожий больше на английского лорда, нежели на актера. Он дал слово взять всю труппу «в ежовые рукавицы», и мы его боимся как огня.

Людмила Дашковская устроилась не с сестрою внизу, а с нами «в сумасшедшем этаже», как антрепренерша назвала верх дачи, где находятся наши комнаты.

Напротив нас, по ту сторону коридора, живут: Чахов с Толиным, Бор-Ростовский, Беков и суфлер Семенов со своим помощником Чарышевым, совсем еще молоденьким безусым мальчиком.

Моя комната больше других. В ней мы помещаемся все трое: я, маленький принц и Матреша. Окно выходит в сад. Рядом с окном — огромные, густо разросшиеся деревья черемухи, одуряюще пахнущие теперь, в весеннюю пору; они протягивают к нам на галерейку свои пушистые ветви.

И дом, и самый театр находятся в саду, в театральном саду с клумбами, дорожками и большой площадкой для публики, посещающей театр. Посреди главной клумбы стоит статуя греческого божка с отбитым носом; какие-то шутники вставили папироску на место погибшего органа обоняния злосчастного божка, и вид у последнего вследствие этого довольно печальный.

Обеды мы получаем от хозяйки дачи. Очень простые, но вкусные и здоровые. Ужины же маленькому принцу и мне Матреша готовит на керосинке.

По утрам, которые я посвящаю всецело маленькому принцу, я не спускаю его с колен и выслушиваю его милую болтовню.

Целыми же днями, пока я учу роли (спектакли у нас два раза в неделю, репетиции по два раза в день), мой маленький сынишка, ставший общим любимцем и баловнем труппы, возится в саду на песке или Матреша уводит его в поле, в лес, куда-нибудь подальше, где он может резвиться на свободе.

По желанию Евгении Львовны Дашковской я с первого же выступления в ее театре переменила свою фамилию. Она же дала мне и новое театральное имя, как это принято по большей части у артистов.

Принесет ли мне счастье мое новое имя? Увидим…

* * *

Первый спектакль в день открытия театра прошел прекрасно. Публики собралось больше, чем мы этого ожидали. И приняла нас эта милая, снисходительная дачная публика более нежели тепло.

Но самый театр! Неожиданно наступили жестокие холода, и мы дрогли в наших дощатых уборных так, что зуб на зуб не попадал, как говорится. Бррр, как было холодно!

Я играла в этот вечер в пьесе Островского «Лес» бедную сиротку Аксюшу, которую всячески притесняет богатая родственница — помещица Гурмыжская. На репетициях Громов выходил из себя, и находя, что я произношу слова моей роли то слишком быстро, то слишком тихо, и утверждая, что у меня манеры салонной барышни, а не бедной воспитанницы.

К вечеру спектакля я издергалась до того, что хотела уже отказаться играть…

Но вот пополз со знакомым мне уже шуршанием занавес, я вышла на сцену, и прежние страхи и сомнения исчезли без следа. Сирота Аксюша, помещичья воспитанница, заслонила на время образ мечтательницы Брундегильды из замка Трумвиль.

Когда, по окончании спектакля, я пробежала мимо широкой волны публики, залившей наш театральный сад, на свой «сумасшедший верх», до меня долетали лестные отзывы, произнесенные вполголоса:

— Вот это та молоденькая актриса, которая играла Аксюшу… Она очень мило играла сегодня, очень мило.

— Браво! Браво!