У самого дома я столкнулась с Громовым.

— Ну, как я играла, Николай Сергеевич? — робко осведомилась я.

— Гм, гм, — промямлил он, вынимая изо рта сигару. — Не думаете ли вы, что эта публика, — он презрительно мотнул головою в сторону толпы, — вполне искренна? Просто слишком добрые и снисходительные люди и хотят вас подбодрить. Священный огонь у вас есть, но что за нелепость так распускать вожжи на сцене? Надо уметь владеть собою, а то выйдет чепуха. И зачем вы горбитесь, когда играете? Ведь в жизни у вас прямая фигура, а тут выходит на подмостки точно старуха столетняя.

И он, брезгливо морщась, снова принялся за свою сигару. А я, убитая, с поникшей головой, прошла к себе.

— Не верьте ему. Он это нарочно так, чтобы не заважничали, — нагоняя меня, шепнул мне Толин. — Играли вы хорошо, верьте моему слову артиста.

И ко мне протянулась маленькая изящная рука юноши, которую я пожала с искренней благодарностью от всего сердца.

* * *

Действительно, права Дашковская, называя наш верх «сумасшедшим». Какое счастье, что мой маленький принц имеет счастливую детскую способность засыпать при каком угодно шуме, гвалте и крике. У Толина — гитара, у Чахова и Бекова — балалайки. Кроме того, в старом театральном хламе нашелся турецкий барабан, и Бор-Ростовский с таким увлечением отбивает на нем марш Буланже, венгерку и Маргариту, что страшно становится и за целость барабана, а главным образом, за наши уши.

Тихий июньский вечер. Через час мы все отправимся в театр. Беков, самый тихий из труппы, очень напоминающий мне Васю Рудольфа, утром побывал на реке и принес целую дюжину прекрасных крупных окуней, говоря, что наловил их сам для меня и маленького принца. Окуней передали в распоряжение Матреши, которой поручено зажарить их на всю братию в сметане и сухарях. Я угощаю весь верх сегодня.

До ужина, который необходимо сделать прежде, чем отправляться в театр, мы предоставлены самим себе. «Сумасшедший верх» вполне оправдывает свое название сумасшедшего. Бор-Ростовский, посадив к себе на плечи моего сынишку, носится галопом по коридору, к полному восторгу маленького принца. Толин уже настраивает гитару, Чахов и Беков — балалайки. Ольга Федоровна Александровская, вся белая от седины, как старинная маркиза, стоит в дверях, приготовляясь слушать. Барышни, Маня Кондырева и Людмила Дашковская, обнявшись — обе очень дружны — тут же около и тоже ждут.

— Господа, мы плясовую, а Юренька нам спляшет, — подмигивая в мою сторону, говорит Владимир Васильевич Чахов.

Они отлично знают, что я терпеть не могу, когда моего маленького принца заставляют так или иначе показывать какие-нибудь фокусы. Я протестую.

— Вы мне избалуете мальчика.

— Надо же его приучать! — смеется Чахов.

— К чему это приучать? — хорохорюсь я. — Позвольте спросить. К чему?

— А к тому, чтобы быть актером, — присоединяется к нему Толин, и мальчишеское лицо его принимает лукаво-задорное выражение.

— Мой сын никогда не будет актером, — говорю я гордо и оглядываю круг моих мучителей уничтожающим взглядом; по крайней мере, мне самой кажется, что он уничтожающий.

— Не совсем любезно по адресу нас всех, Лидочка Алексеевна, — смеется Бор-Ростовский.

Они все меня здесь так называют. Но ласковое слово сейчас на меня не действует. Напротив, оно только раздражает меня.

— Не будет он никогда актером! — выхожу я из себя, — потому что у актера каторжная жизнь. Потому что актеры нуждаются сплошь и рядом, и зависят от случая, и постоянно держат экзамен, как маленькие дети, перед режиссером, перед публикой, перед газетными критиками. А интриги? А зависть к тому, кто играет лучшую роль? Да мало ли причин найдется!

— Очень неуважительных, кстати, — прищуривая один глаз, говорит Толин.

— Неправда! — выхожу из себя, — уважительных вполне. Мой сын должен быть инженером, или юристом, или…

— Актером, — прищуривает второй глаз Толин.

Противный Витька.

— А вот мы спросим самого Юрочку, — решает Чахов и, поймав и перехватив его с плеч Бор-Ростовского, пересаживает на свои.

— Ты актером будешь, крошечка? Правда?

— Актелом, — с трудом произносит Юра.

Все смеются. Смеюсь и я поневоле. Но на душе у меня скребут кошки. Нет, никогда ты им не будешь, сокровище мое…

* * *

Начинается концерт. Ольга Федоровна берет на руки моего сынишку и садится на почетное место — широкое кресло, из которого самым откровенным образом выглядывает вся внутренность: мочала. Маня и Людмила становятся, как два сторожа, по обе стороны его. Я устраиваюсь у ног Александровской, или вернее, у ножонок маленького принца. Бор-Ростовский берет свой барабан и устанавливает его у себя на коленях. Беков и Чахов принимаются за балалайки, Толин за гитару. Я хватаю гребенку, накладываю на нее тонкую бумажку и приготовляюсь извлечь из нее трель… Начинаем все сразу по команде Чарышева, появившегося в дверях «клуба», как мы называем большую комнату Чахова и Вити. У него дирижерская палочка в руках, а попросту линейка, и шляпа ухарски сбита на левое ухо.

— Ну, братцы, начинай!.. Начинаем с марша Буланже.

— Тра-ля-ля, тра-ля-ля-ля…

Балалайки бренчат, гитара вторит им низким аккордом, моя гребенка визжит невероятным фальцетом. Но барабан! Что делает барабан!

Мой сынишка в диком восторге. Он бьет ножками, хлопает в ладоши и визжит. Эта музыка ему совсем по душе.

Людмила и Маня начинают подпевать на мотив марша песенку, сложенную Бор-Ростовским совместно с Чаховым и Витей, песенку странствующих артистов. И вот в ту минуту, когда веселье достигло высшей точки своего напряжения, в дверях показывается высокая и плечистая фигура Громова. Лицо его гневное, негодующее.

— Господа, как можно так шуметь! Публика собралась со всей Сиверской и осаждает забор, желая узнать, какое тут идет представление. И потом, что за ребячество, в самом деле: и часок не дадут отдохнуть человеку перед спектаклем… Точно дети. Пожалуйте в театр. Уже время, господа. И, совсем рассерженный, он уходит.

* * *

Все занятые в главной пьесе ушли. Остались только я и Витя Толин, играющий сегодня в водевиле. Говорим о том, какие у нас были лица, когда появился Громов. Это все вышло так неожиданно, что бедные музыканты и певцы совсем позабыли про ужин. Смотрим друг на друга и беззвучно хохочем. Глядя на нас, смеется и маленький принц. Появляется Матреша и с испуганным лицом шепчет:

— А как же быть-то? Окуни сгорят.

— Мы их зальем. Не бойтесь пожара, Матреша, — успокаивает Витя и вдруг внезапно вспоминает: — Лидочка Алексеевна! А как же сегодня-то? Играем без суфлера?

— Без суфлера, конечно.

— А роль-то я твердо не знаю, — сознается он со сконфуженным видом.

— Разумеется, не знаете, как и всегда.

— Ну, уж это вы напрасно.

— Ступайте сейчас учить, — строгим тоном приказываю я Вите.

— Бегу, плыву, мчусь, улетаю.

Он действительно «слетает» с лестницы так, что несшая в эту минуту только что заготовленные к ужину бутерброды Вера Виссарионовна дико вскрикивает и роняет на пол тарелку.

— Опять этот «сумасшедший верх», — шепчет она в отчаянии, склоняясь над погибшими тартинками.

Я остаюсь с маленьким принцем и Матрешей и думаю о том, как сегодня пойдет для меня и Вити водевиль «Под душистою веткой сирени», где мы будем изображать гимназиста и гимназистку. Будем играть без суфлерской будки, или с «похороненной суфлерской будкой», как это принято говорить на театральном языке.

У меня в комнате хорошо и прохладно. Прохожу туда с маленьким принцем на руках, сажусь и начинаю рассказывать сказки моему сынишке. На маленьком будильнике часы показывают восемь. Надо укладывать Юрика, а сна у него ни в одном глазу. Прежде всего он хочет знать, как поет петух, хочет, чтобы это показала ему «мамоцка», непременно «мамоцка», а не няня, и мамочка так добросовестно кричит петухом, что внизу, со двора, начинают откликаться куры. Потом ему надо вспомнить, как лает собака. Лаю и собакой. Затем идет мяуканье кошки. Последний номер опять-таки выходит так удачно, что дворовая сторожевая собака начинает страшно волноваться и греметь своей цепью у будки. Маленький принц доволен, смеется и хлопает в ладоши.