— А тепель гуся… Гуся… Га-га-га-га! — бесцеремонно командует он.

Но мне уже не до гуся… Я пронянчилась с ним незаметно целых два часа. Теперь скоро десять. Надо бежать в театр, чтобы успеть одеться и загримироваться к водевилю. А ему необходимо уснуть. Передаю его Матреше.

Мой принц - Untitled16Kopirovat.jpg

— Уложите его непременно поскорее, — прошу я молодую няню.

Маленький принц слышит это, складывает губы трубочкой и собирается пустить такого ревуна, от которого можно оглохнуть непривычному уху. Но сейчас я неумолима. Сама чуть не плача, отцепляю обвившиеся вокруг моей шеи ручонки и стремглав лечу в театр.

— Роль выучил назубок, — с торжеством заявляет мне Толин, сталкиваясь со мною у входа на сцену.

Большую пьесу, идущую сначала, еще и не думают кончать. Слава Богу, я успею одеться и преобразить себя в подростка-гимназисточку.

В общей гримерской добросовестно натираю лицо кольд-кремом, прежде чем накладывать грим, представляю в лицах всех наших в минуту появления Громова. Забежавшие сюда в антракте Маня и Людмила хохочут.

— Не люблю этого господина: напыщенный и важный, — говорит Маня, — точно учитель обращается со школьниками.

Тихая Людмилочка протестует по врожденной ей деликатности.

— Нет, он славный, только раздражительный немного.

— Хорош славный. Ходячая брюзжалка, — отрезывает Маня и мгновенно замирает с широко раскрытым ртом: в уборную, после предварительного «можно?», просовывается голова Громова.

— Медам, пожалуйте на сцену, сейчас начинаем последний акт.

И смотрит уничтожающе на Маню. Бедняжка Кондырева красна, как помидор.

— Все пропало, — шепчет она, — влопалась. То есть так влопалась, миленькие мои, что лучше и не надо.

* * *

Кончили пьесу, сейчас приготовляют сцену к нашему водевилю. Кроме плотника и его помощников, здесь суетится Томилин, по профессии почтальон. Всю неделю он очень усердно разносит письма по дачной местности, а в вечера спектаклей он принял на себя добровольную обязанность поднимать и опускать занавес на сцене. Любовь у Томилина к театру какая-то исключительная. Он целыми часами готов простаивать в кулисах и смотреть на нашу игру.

Но интереснее всего то, как он поднимает занавес. Робкий и нерешительный от природы, он очень боится приступить несвоевременно к этой обязанности.

— Томилин, давай (то есть «поднимай занавес» на актерском языке), — кричит Чарышев, помощник режиссера.

— Даю, — отзывается Томилин, не двигаясь, однако, с места.

— Давай же!

— Даю.

— Ну!

— Ну, — отзывается Томилин и только после самого энергичного окрика трогает ручки подъемного колеса.

Сейчас он на высоте своего призвания. Кроме интересующей его обязанности поднимать занавес, является еще новая — «хоронить будку».

Пока я и Витя Толин дожидаемся поднятия занавеса и стоим уже готовые к выходу, Томилин, в своем форменном костюме почтальона, торжественно выходит на сцену и, убрав в люк суфлерскую будку на глазах всей публики, закрывает люк и трижды стучит по крышке молотком.

— Водевиль пойдет без суфлера, — объявляет он с видом именинника и сияющий исчезает в кулисах.

— Браво, Томилин, браво! — кричат из публики, и многие аплодируют и смеются.

Томилина знает вся Сиверская.

* * *

Минута — и веселая, радостная, уверенная в своей роли, я вбегаю на сцену.

Как странно чувствовать себя подростком-девочкой, снова прежней Лидой Воронской, в коричневом только, а не в зеленом институтском платьице, с черным передником, с бретелями на плечах. Волосы распущены a l'anglaise и связаны на маковке черным бантом. Платье далеко не доходит до пола.

Начинаю первые слова. Отвечаю Вите. Замолкаю на минуту, делая паузу, необходимую по ходу пьесы.

И вот в это самое мгновенье, когда весь театр напряженно прислушивается к тому, что говорит девочка-гимназистка своему товарищу детства, откуда-то сверху раздается звонкий детский голосок:

— А это моя мамоцка. И дядя Витя. Им всем от дяди Гломова попало за музыку и балабан.

Все головы моментально поворачиваются туда.

И мое лицо и мои глаза тоже. Я мгновенно забываю слова роли, я вижу только одно: там на хорах, на первой скамейке, сидит красная, как вареный рак, няня Матреша, а на коленях у нее мой маленький принц. Он, со свойственной его возрасту бесцеремонностью, поднял крошечный пальчик и указывает им на сцену прямо на меня и лепечет своим милым голоском:

— Это моя мамоцка, моя мамоцка, моя!

Веселый взрыв неудержимого хохота покрывает его голосок. Этот хохот приводит меня в себя и дает возможность вспомнить роль и закончить пьесу.

Когда мы выходим после спуска занавеса об руку с Витей раскланиваться на аплодисменты публики, там, наверху, уже не видно милого бесценного личика и красного сконфуженного лица Матреши.

Ночью молоденькая няня со слезами на глазах встретила меня:

— Барыня, голубонька, не сердитесь на меня, Христа ради: плакал и блажил он все время, обязательно просился к маме да к маме. Ну и согрешила я, значит, взяла его, чтоб успокоить хоть малость. Ах ты, Господи, кто же знал, что он, сердечненький, признает вас и закричит на весь киянтер?

* * *

На дворе стоит июль нестерпимо жаркий. Даже река, протекающая поблизости нашей дачи, не дает прохлады. Мы готовим к постановке какой-то удивительно смешной и сложный фарс и ходим все злые, красные и недовольные, потому что учить роли в такую жару очень трудно. Бор-Ростовский сделал себе какой-то странный костюм из полотна, в котором, как он уверяет, «почти холодно» и который «стоит три копейки». На шее у Ростовского красный яркий галстук, такой красный и яркий, что, по уверению доктора Чахова, Ростовскому необходимо избегать быков и гусей.

Сегодня репетируем с одиннадцати до четырех. Дверь театра открыта настежь, и я вижу в театральном саду, в куче накаленного зноем песка моего принценьку. Матреша отпросилась у меня пойти полоскать белье на речке, и принца сторожат по очереди те, кто в данную минуту не участвует на сцене. Сейчас Витина очередь. Вижу, как он размалевывает на цветочной клумбе красками для грима безносого амура, заставляя поминутно моего мальчика запрокидывать головенку и покатываться со смеху.

— Пожалуйте на сцену, — слышится неумолимый голос Громова, и я, со вздохом оторвавшись от милого зрелища, спешу вбежать на подмостки.

Получасом позднее туда же влетает весь встрепанный Витя Толин и кричит:

— Куда вы утащили Юрика? Где вы спрятали его? Что за глупые шутки! Перепугали до смерти! Отдавайте мне его сейчас.

— Что?!

Смотрю на Витю и никак не могу взять в толк, что он говорит.

— Что за безумие! — кричу я в свою очередь. — Что вы выдумываете? Где маленький принц?

— Я прибежал сюда, чтобы вас спросить о том же.

Глаза у Толина смотрят испуганно-напряженно, и лицо бледнеет.

Только тут я начинаю понимать, в чем дело, и чувствую, как подкашиваются мои ноги, а по спине пробегает холодная дрожь ужаса.

— Где мой Юрик? Где Юрик? — кричу я диким воплем. — Где он? Куда вы дели его?..

Кажется, я хватаю за плечи Витю и бессознательно трясу его изо всех сил. Все лицо и тело у меня мгновенно обливаются холодным потом.

— Успокойтесь, Лидочка, — говорит Маня Кондырева, обнимая меня за талию, — кто возьмет ваше сокровище? Просто он ушел к Матреше на реку.

— На реку? Но ведь там он может утонуть. — И вне себя от ужаса и отчаяния, я бросаюсь стрелою со сцены, одним духом пробегаю сад, вылетаю в поле и мчусь к реке. Там Матреша, весело переговариваясь с другими женщинами, полощет на мостках детские рубашечки моего сына.

— Где Юрочка? — огорошиваю я ее вопросом.

Глаза молодой няни округляются от испуга, и она лепечет:

— Он был с Толиным в саду… Здесь его не было… Сюда не прибегал.