— Милое дитя… — произнесла она, и точно музыка под рукой незримого музыканта зазвучал в наших ушах ее голос, — я знаю, что вы декламировали сейчас. Я знаю этот отрывок. И под чудным небом Эллады мы с мужем и покойной дочерью слышали эту божественную трагедию Софокла. Это был последний спектакль, который мы видели вместе… Потом уехали в ту ужасную страну, где нас ждало горе, где погиб граф, где умерла моя девочка. Милое дитя, вы не знали горя потери, когда любимое, дорогое существо, осыпанное цветами, лежит неподвижное в белом гробу! Вы не видели горя, милые дети, — уже ко всем нам обратилась она, и ее печальные глаза загорелись ярко, — и не дай вам Бог испытать его. Все приходит, уходит мимолетно: и радости, и грезы жизни, и золотые сны юности, все забывается, но не горе, нет. Горе потери дорогих существ, горе вечно… Будьте счастливы, дети, этого желает вам от души бедная графиня Кора. А за монологи Антигоны благодарю вас. Они дали мне минуту забвенья, один счастливый миг!..

Легкое прикосновение к нашим пальцам холодной нежной тонкой руки — и она исчезла за дверью залы так же быстро, почти незаметно, как и в первый раз.

Саня упала головою на скамейку и, сжав шею пальцами, беззвучно зарыдала от жалости. Я и Ольга стояли, замирая и не отводя глаз от порога, где, как нам чудилось, стояла еще залитая серебряным сиянием месяца тонкая высокая фигура графини. И точно какой-то вихрь ворвался мне в душу.

— Ольга! Саня! — закричала я в приступе какой-то чужой, словно бури захватившей все мое существо, непонятной и неведомой силы. — Оля! Саня! Сколько горя на земле! Вот мы страдаем, волнуемся по пустякам, сгораем на медленном огне и снова оживаем от малейшей неприятности, от маленькой невзгоды или радости. Мы боремся и кипим за этот злосчастный конкурс, за получение места на Образцовой сцене, а тут вся жизнь кончена с молодых лет… Тут умирают близкие у человека, и он, этот человек, эта печальная графиня Кора, навсегда замыкается печатью молчанья от людей. Велика же любовь ее к умершим, если напоминание об «Антигоне», виденной ею с ними, заставило ее заговорить.

Я хочу сказать еще что-то и не могу… Мои мысли кружатся, как огненные птицы, и душа моя горит, как в огне. Смутные образы встают передо мною. Я не в силах оставаться в этих залах, меня влечет на воздух, за стены Смольного монастыря. Лечу как на крыльях, несусь по длинным коридорам, оставив в недоумении моих подруг. Беру извозчика и умоляю его скорее ехать на Фонтанку. Что-то толкает меня, что-то гонит вперед… Желание писать стихи, как бывало в дни юности и отрочества? Вылить в дневнике свои мысли на бумагу? Нет, это что-то другое, чему еще нет названия, нет имени, что совсем еще ново и непонятно для меня.

Дома все спят, и никто не слышит моего прихода. Впрочем, никто и не должен слышать: у меня ключ с собою, которым открываю неслышно дверь. Проскальзываю в мою комнату, по дороге перекрестив и поцеловав маленького принца в его кроватке.

Лампа зажжена… Белая чистая тетрадь раскрыта передо мною.

Писать стихи?

Нет.

Дневник?

Тоже нет.

Я хочу отдать из моей души то, что зародилось в ней в эту странную и красивую ночь начала весны. Я хочу говорить о человеческих страданиях и человеческом горе, хочу сказать о борьбе житейской, о сильных и слабых людях, о горячо любящих родителях, теряющих свои сокровища, о детях-сиротах, оторванных от семьи, как жалкие листики от деревьев… О всяком горе и о счастье, о любви и дружбе, тесной дружбе людей… И о странных случайностях жизни, и о таинственном и прекрасном, что бывало уже в моем недолгом бытии. Невольно оглядываюсь назад, на дни детства, отрочества, институтской жизни… Вижу далекие образы, вижу светлые и темные стороны жизни. Бегут и сплетаются пестрой вереницей воспоминания… И ярко-ярко, точно откуда-то из глубины моей мысли, обрисовываются два стройные образа двух девушек: одной, кроткой, нежной и печальной, немного Елочки, немного Сани Орловой, немного Елены Гордской, моей институтской подруги, и другой — вольнолюбивой, гордой и свободной кавказской княжны, получеркешенки, полугрузинки, смелой и прекрасной дочери гор и долин, погибшей в юную пору. Рядом же с нею чудным призраком является образ ее отца, обожавшего дочь…

Этот призрак имеет свое воплощение в лице одного кавказского князя, потерявшего свою юную дочь, общую любимицу всего института. Но умершая маленькая княжна отнюдь не была похожа на мою гордую маленькую полугрузинку, получеркешенку Нину. Нет, нет! Она была совсем другая. Моя фантазия создала светлый образ героини. Она — дитя моего воображения, моей творческой силы, дитя пережитого чужого страдания в эту благословенную и грустную-грустную мартовскую ночь!..

* * *

Днем теперь у меня одна жизнь: постоянные репетиции в школьном и Образцовом театре, споры с товарищами, издерганные нервы, повышенное настроение.

Мы все перессорились от страха и волнения, ходим бледные, унылые, с повешенными носами, злые и растерянные от ожидания предстоящих нам дебютов.

Каждый из нас мечтает попасть на Образцовую сцену, и каждый видит в сопернике конкурента и врага.

Ссоримся мы из-за пустяков. Придираемся друг к другу и наговариваем дерзостей. Даже у кроткой Елочки и серьезной, вдумчивой Сани изменились характеры в это время. А о нас с Марусей и о «мальчишках» нечего и говорить. С Володей Кареевым я так повздорила из-за какой-то паузы, которую он «закатил» (наше театральное слово) на сцене в диалоге со мною, что даже перешла с «ты» на «вы».

Но вечером, когда засыпают все в моей маленькой квартирке, я мысленно перелетаю туда, на высокие горы Кавказа и в тихие долины Грузии, где синее небо исполинским сапфиром повисло над землею-бездной и сумрачно курятся вершины и одуряюще пахнут ночные розы, а вековые чинары и каштаны лепечут такие сказки, которых не рассказать людям ни за что и никогда.

И еще за серые институтские стены переносится крылатая мысль. Вижу перед собой иное царство. Белые девушки толпою проходят передо мной… Их радости, горести, веселые и печальные истории их отроческого заточения… и снова они обе: тихая, кроткая малороссияночка Люда и она, моя гордая прекрасная и смелая кавказская княжна…

Я жадно хватаю перо и набрасываю одну страницу за другою… Целые дни, иногда целые ночи я провожу, не отрываясь, за моим письменным столом… Я буквально горю и сгораю, лихорадочно набрасывая одну строку за другою…

В один месяц готовы две повести. Далекая от мысли отдать их когда-либо на суд публике, я запираю обе рукописи подальше в моем письменном столе под грудой лекций, ролей и бумаг. Запираю надолго, может быть, на всю жизнь. Но не вылить моей души в этих строках, на этих длинных страницах, я не могла. К этому вынуждала меня какая-то высшая странная сила..

* * *

Подошел день дебюта, таинственный и страшный.

Накануне была репетиция, последняя генеральная репетиция в костюмах и в гриме, как это и полагается здесь. Желая сохранить все силы на завтра, мы, по выражению нашего молодого профессора, «везли» репетицию кое-как, спустя рукава. Дико звучали наши голоса в совершенно пустом зале Образцового театра, куда на репетиции не допускался никто.

Совершенно разбитые физически и нравственно, разошлись мы поздно вечером по нашим углам. Всю ночь напролет я проворочалась в моей постели с думами о завтрашнем дне и только под утро забылась тяжелым кошмарным сном.

Целый день я ходила рассеянная, смущенная, отвечая бледной улыбкой на проказы и ласки маленького принца. К пяти часам от отца из Царского Села, куда я три дня тому назад отослала почетные билеты, пришла телеграмма:

«Приедем непременно тебя смотреть. Желаем успеха. Папа».

Екнуло сердце. Надо играть хорошо. Надо во что бы то ни стало сыграть хорошо. Надо доказать им, что тоненькая Брундегильда достигнет, если захочет, намеченной цели. Если даже меня не примут на Образцовую сцену, потому что эта талантливая Саня с ее дивным голосом и трагическим лицом имеет больше шансов выдержать конкурс, то все же надо играть хорошо, очень хорошо, чтобы доказать всем, что недаром потеряны три года неустанной работы, труда и безумных волнений.