Вальку я застал точно в том же положении, в каком оставил его накануне. Он сидел за столом и мотал катушку тончайшей проволоки. Для чего-то она была нужна ему. Неторопливо, но быстро и очень точно укладывал он виток к витку, плотно и тесно. Тонкая, покрытая темным лаком изоляции проволочка тянулась бесконечной нитью с неуклюжей деревянной бобины, а бобина, разматываясь, подрагивала на столе как живая. Рядом, на обломке мраморной плитки, грелся старенький Валькин паяльник с изогнутым жалом.

Валька кивнул пне головой и продолжал мотать. Я постоял, посмотрел из-за его спины, как темные витки покрывают глянцевитую бумагу прокладки. Намотка получалась ровней фабричной. И вдруг нить в Валькиных руках ослабла, бобина замерла — обрыв.

— Вот черт! Дрянь какую то подсунули, — выругался Валька.

Он прижал пальцем намотанные ряды, осторожно зачистил конец проволочки сапожным острым ножом, потом зачистил второй конец обрыва, тронул горячим паяльником кусок канифоли в крышке от коробки монпансье, прижал кусочек третника и, когда он стал таять, набрал капельку металла, быстро прихватил зачищенные и сложенные концы и убрал лишнее. Работа была обыкновенной и не требовала особого мастерства Но у Вальки все получалось артистически: волосок проволоки сразу, без поправок, ложился точно на место, припоя на паяльнике набиралось ровно столько, сколько нужно, — и на сосредоточенном, сердитом Валькином лице пробивались удовлетворение и радость.

Он отложил паяльник, осторожно попробовал, прочно ли получилось, завернул место спая тонкой пропарафиненной бумажкой и медленно сделал первый виток, второй, третий, пошел быстрее, быстрее, шевеля губами и считая про себя — ему нужно было намотать ровно десять тысяч витков. И опять обрыв…

— Вот гниль!

И Валька принялся так же терпеливо и аккуратно паять и укладывать спаянное на место. Дошел до конца ряда, отложил катушку, разогнулся — от напряжения ломило спину.

— Ну, где твой Сережка?

Я и сам прислушивался к шагам за дверью. Каждую секунду я ожидал, что сейчас прибежит, запыхавшись, Сережка, потом мы все куда-то побежим — и произойдет что-нибудь невероятное, очевидно имеющее отношение ко вчерашней истории.

Уже было пять, потом стало шесть. Уже давно пришлось зажечь голую, без абажура лампочку, как-то бестолково свисавшую с потолка посреди комнаты — не над столом и не над кроватью, а просто посередине. Валька все так же невозмутимо мотал — ему хватило бы его катушки на неделю. Я листал старый-престарый номер «Радиофронта» — был такой журнал еще до войны.

Сережка появился уже в седьмом часу. Он не запыхался, не торопился. Он распахнул куртку, достал что-то из кармана и положил перед Валькой на стол. Это была большая тяжелая монета, я никогда раньше ни видал таких.

Валька взял ее, вытащил подол ковбойки и протер монету с двух сторон, как протирают очки.

Я подошел посмотреть — монета была медная, почти черная. Две собачки с пышными лисьими хвостами стояли на задних лапках и держали корону с зубцами. «Сибирская монета» — было выбито по кругу вдоль неровного обода. А на другой стороне вензель— «Екатерина II».

— Это не собачки, — сказал Валька. — Это соболи. А в монете серебро есть. Мне объясняли: в ней есть серебро и потому она считалась дороже обычных и, кажется, была в России запрещена. Только для Сибири. Десять копеек, гривенник. Память о детдоме. — Валька высоко подкинул монету и ловко поймал — она тяжело шлепнулась на ладонь. — А они отобрали, гады. Сказали — холодное оружие, кастет, — объяснил он.

— Теперь пошли, — сказал Сережка.

— Куда? — спросил Валька.

— Тут близко, — сказал Сережка. — Можешь не одеваться. Только рубашку не забудь заправить.

Валька насмешливо пробурчал что-то — у него заметно поднималось настроение — и пошел за Сергеем.

Он как-то сразу привык к Сережкиным странностям, а может быть, ему и привыкать не надо было. Зовет человек — значит, дело есть. Не объясняет зачем — значит, причина есть не объяснять. Что спрашивать?

Валькин дом, как я уже говорил, был построен для студенческого общежития. Это было очень вытянутое пятиэтажное здание из бетона. Если бы оно было обычным, оно имело бы пять или шесть подъездов, а здесь был только одип, с большим неуютным вестибюлем внизу — как в гостинице — и с широкой лестницей.

Мы спустились в вестибюль; Сережка посмотрел вокруг, потом показал Вальке головой: «Узнаешь?»

У окна, спиной к нам, стоял человек в драповом пальто с широким поясом. Увидев его, Валька остановился.

— Вотеём! — произнес он нечто непонятное, словно заклинание, и это вдруг развеселило Сережку.

Он так громко расхохотался, что люди стали оглядываться на нас; Валька тоже засмеялся. Один я ничего не понимал.

— Узнаешь? — проговорил Сережка, подойдя к человеку в пальто и показывая ему на Вальку.

— Узнаю, вотеём, — пробормотал человек.

Ему было лет двадцать пять, а то и все тридцать. Кепку он держал в руках за спиной, черные волосы были аккуратно зачесаны. «Вотеём» — это у него была такая приговорка. Я так и не разобрал ее смысла. Он произносил это словечко в самые неожиданные моменты и при этом, шумно всхлипывая, набирал воздух.

— Ну что, разве мы тебя, вотеём, били? — с ходу напустился человек на Вальку. — Говори, вотеём!

Он опять всхлипнул, словно рыдания душили его. Это производило комический эффект: сердиться на такого человека было невозможно.

— А нет? — сказал Валька. — Не били?!

— Так ты же меня сам, вотеём, двинул, смотри! — Человек с возмущением показал пальцем под глаз — там и вправду было что-то вроде синяка. — Думаешь, нам-то что? Нам, вотеём, в цеху говорят: иди в дружину дежурить! Ну, идешь, вотеём!

— И бить людей велят? — спросил я.

— А мы били? — опять встрепенулся человек, но, взглянув на Сережку, вдруг добавил примирительно: — Ну, если что не так… Извини, вотеём, извини… А дело зачем заводить? Сами, вотеём, и намаетесь…

— Ну ладно, кончаем спектакль! — Сережка не стал дожидаться Валькиного ответа. Он всех держал в руках, не давая возможности произнести лишнее слово.

Человек начал надевать свою кепку, а мы побежали вверх по лестнице, обгоняя друг друга.

— Вотеём! — обернулся к нам Сережка.

— Вотеём, вотеём, — ответил ему Валька, громко всхлипывая. И гордо добавил: — А я ему и вправду двинул здорово, даже рука болит.

В комнате нас снова охватило веселье. Из этого самого «вотеём» сделали победный клич; оно заменяло нам все выражения, какие есть на свете, да и вообще с того вечера мы трое понимали друг друга с полуслова. Мы устроили тогда грандиозную свалку в Валькиной комнате. Беспорядка там наделать было невозможно — там всегда был беспорядок.

Поздно вечером отправились мы с Сережкой по домам. Валька пошел проводить нас.

— А ведь и вправду легче стало, — вдруг признался он и благодарно посмотрел на Сережку.

— Так, немного, — сказал Сережка. — А то ведь жить было бы нельзя! — прорвалось у него.

Он так печально и страстно проговорил это, что видно было — ему хотелось бы сказать очень многое, но он удержался. Лишь добавил, взглянув на меня:

— И никакой «защитный механизм» не помогает…

20

Наша Анна Николаевна не очень-то вникала во взаимоотношения между ребятами. Для нее весь класс четко делился на отличников, троечников и двоечников. Для каждого была отведена своя ступень, графа и клеточка. И если кто-нибудь соскальзывал с отведенной ему графы и получал две-три отметки похуже, чем обычно, Анна Николаевна немедленно начинала искать дурное влияние. Влиять, по ее мнению, можно только плохо — в хорошее влияние она, кажется, не верила. Каждый день от нее можно было услышать: «Краснов, вы плохо влияете на Бирюкова», «Андреев, вы поддаетесь дурному влиянию Лобусова».

С пятого класса Анна Николаевна была с нами на «вы». У нее было много странностей. Сколько я помню ее, она ходила в темно-коричневом платье со стоячим воротничком, ну, точно как школьная форма. Маленькая, подвижная, в этом своем коричневом платьице, она и сама походила на школьницу. Школьница-старушка.