— Сказать так, шо воны мне известны, так они мне досконально неизвестны, — медлительно говорил Шульга, поглядывая на Ивана Федоровича своими спокойными воловьими очами. — Вон той адресок, — по старинке у нас той край назывался Голубятники, — то Кондратович, или, як его, Иван Гнатенко, у осьмнадцатом роди добрый був партизан, но я у него уже лет пятнадцать не был, а у него за то время сыны повырастали, поженились, дочки замуж повыходили, и чорт его батька знает, какое такое у него может быть окружение. Но худого я о них ничого не чув. Той второй адресок, на Шанхае, — и Костиевич своим коротким, поросшим темным волосом пальцем указал в бумажку, которую Проценко держал в руках, — то Фомин Игнат, лично я его не бачив, бо вин у Краснодони человек новый, но и вы, наверно, слыхали — то один наш стахановец с шахты номер четыре, говорят, человек свой и дал согласие. Удобство то, шо вин беспартийный и, хоть и знатный, а, говорят, никакой общественной работы не вел, на собраниях не выступал, такой себе человек незаметный, А остальные — то все люди новые, и я их никого не знаю.

— Кого ж ты знаешь? — спрашивал Иван Федорович с некоторым беспокойством, сразу отразившимся в его живых глазах, поблескивавших умом и весельем.

— Я знаю кой-кого из наших коммунистов, шо оставлены для подпольной работы, — старика Лютикова, Вдовенко — то добрая жинка, и ту коммунистку с почты, но явок у них я дать не могу: они, может, сами будут десь ховаться.

— А на квартирах этих, что ты мне дал, сам-то ты бывал? — допытывался Проценко.

— У Кондратовича, чи то — Гнатенка Ивана, я був последний раз, роцив тому пятнадцать, а у других я николи не був, да и когда ж я мог быть, Иван Федорович, когда вам самому известно, что я только вчера прибыл и мне только вчера сказали, что я остаюсь. Но люди ж подбирали, я думаю, люди ж знали? — не то отвечая, не то спрашивая и сам начиная уже сомневаться, говорил Матвей Константинович.

— Так-то оно так, да все ж то не дило, — сказал Проценко. — Разве ж то дило, коли одни люди подполье организуют, а другие остаются в подполье? — Проценко сам не замечал, как в его голосе привычно появилась нота не то наставления, не то выговора Шульге, хотя Шульга меньше всего был виноват в том, что так получилось. — От так организовали подполье! — издевался Проценко, и резвая искорка на одной ножке как-то особенно быстро и весело стала поскакивать из одного его синего глаза в другой.

— Та не я ж организовал, Иван Федорович!.

— Про то ж я и кажу, шо не ты! — сказал Проценко, весело подмигнул Шульге и покачал головой.

— Они уже далеко, мабуть уже у Новочеркасска, — сказал Костиевич с тонкой улыбкой на большом, в темных крапинах лице.

И оба они не без юмора и очень дружелюбно поглядели друг на друга.

Иван Федорович и Матвей Костиевич лучше кого-нибудь другого знали, что их товарищи уехали только что, уехали потому, что они должны были уехать, и что за это нельзя винить их товарищей, тем более, что дело могло бы сложиться так, когда бы им самим, то есть Ивану Проценко и Матвею Шульге, пришлось уехать, а вместо них остались бы их товарищи. Но все-таки им доставляла тайное удовольствие мысль, что те вот уехали, а они вот остались.

— Ну, та ничего, и не то бывало. Справимся, правильно, Костиевич?

— Ясно, справимся, — сказал Матвей Костиевич, и лицо его сразу осветилось выражением той деятельной энергии, которая, несмотря на его воловьи глаза и кажущуюся медлительность движений и очень уж покойную силу в его круглых плечах, составляла главную основу его натуры. — Ну, а вы, Иван Федорович, знаете тех людей, шо вы дали мени адреса? — осторожно и почтительно спросил он.

Лицо Проценко приняло было отсутствующее и важное выражение, и он едва уже не сделал многозначительного кивка головой, но резвая искорка вдруг скакнула на одной ножке в одном глазу его, скакнула, подумала и вдруг пошла скакать с такой резвостью из глаза в глаз, что они так и брызнули смехом. Проценко отмахнулся обеими руками, в одной из которых была эта бумажка, и, просто и весело взглянув на Костиевича, сказал:

— Та ни одного человека, хай им грець!

И хотя то, о чем они говорили, чревато было многими опасностями и для самой работы и дли них лично, обе они очень искренно и весело рассмеялись.

Это были люди, закаленные в самых трудных условиях жизни: сетовать и разводить руками на то, что уже случилось и чего нельзя исправить, было не в их характере. А смешно им стало потому, что оба они как опытные аппаратные работники знали, как это могло получиться, и при всем понимании серьезности положения они смеялись над тем, что и они сами могли бы в свое время допустить до такого положения дела.

Виною всему была беспечность.

Партизанский штаб, выделенный еще осенью 1941 года, когда впервые возникла угроза оккупации, той же осенью приступил к организации подпольных и партизанских групп.

Но враг был еще далеко от Ворошиловграда, а люди, из которых состоял штаб, перегружены были своей обычной работой по должности. И они поручили подготовку этих групп другим людям, своим подчиненным, людям проверенным и исполнительным, которые нашли других, подчиненных им, тоже проверенных и исполнительных людей, и так была разработана и подготовлена сеть явок и подпольных квартир и партизанских баз, подпольных групп и партизанских отрядов.

Но угроза оккупации все отодвигалась, а успехи зимней кампании Красной Армии породили надежду на то, что и вообще не будет никакой оккупации. И все оставалось в том положении, как оно было. За год многие люди из тех, что предполагались на подпольную работу, и даже из самого штаба, были мобилизованы в армию, другие переброшены на новую работу, третьи эвакуировались, четвертые сами забыли, что когда-то были намечены для этой деятельности.

И вспомнили об этом только теперь, когда вновь возникла угроза оккупации. На этот раз она возникла так внезапно, что уже не оставалось времени для того, чтобы наново организовать дело. А к этому времени уже накопился большой опыт подпольной работы и партизанской борьбы в ранее оккупированных немцами областях, и его надо было применить в своей области.

И в спешке партизанский штаб выдвинул новых людей, взамен ушедших или отпавших по соображениям, подсказанным новым опытом,

Проценко был видным городским работником, и его нельзя было оставить в Ворошиловграде, где он был бы обречен на провал. Поэтому он был оставлен при крупном партизанском отряде в районе станицы Митякинской. А Шульга, хотя и был родом из Краснодона, последние десять лет работал в других районах Донбасса, а после оккупации их немцами — в одном из северозападных районов Ворошиловградской области. Поэтому в самый последний момент нашли, что ему лучше всего остаться одним из руководителей краснодонского подполья.

Вот как получилось, что организаторами подполья и партизанской борьбы в области были одни люди, а оставались для фактического ведения борьбы другие люди.

Выяснив эти обстоятельства, Проценко и Шульга обменялись двумя-тремя взаимно подбадривающими репликами, что, дескать, «ничего страшного в том нет», и «везде советские люди», и «не пройдет и пары недель, как они пустят корни», после чего Проценко сказал:

— Шо ж, Костиевич… — и встал.

Ему действительно пора уже было ехать.

— Шо ж, Иван Федорович, — сказал Шульга и тоже встал.

И тут оба они почувствовали, что им очень не хочется расставаться.

Не прошло и двух часов, как их товарищи уехали, уехали к своим, по своей земле, а они двое остались здесь, они вступили в новую, неизвестную и такую странную, после того, как двадцать четыре года они свободно ходили по родной земле, подпольную жизнь. Они только что видели здесь своих товарищей, товарищи были еще так недалеко от них, что физически их еще можно было бы догнать, но они не могли догнать своих товарищей. А они двое за эти несколько часов стали так близки друг другу — ближе, чем самые родные люди. И им очень трудно было расстаться,