Было еще далеко до утра, когда Костиевича подняли на допрос и повели, не связав рук. Он понял, что его не будут пытать. И действительно, его привели не в камеру, специально оборудованную для пыток, находившуюся в той же половине, что и камеры для заключенных, а в кабинет майстера Брюкнера, где Костиевич увидел самого Брюкнера в подтяжках, — офицерский мундир его висел на кресле: в кабинете было невыносимо душно, — вахмистра Балдера в полной форме, переводчика Шурку Рейбанда и трех немецких солдат в мышиных мундирчиках. Унтера Фенбонга не было.

За дверью послышался грузный топот, и в кабинет, нагнув голову, чтобы не задеть притолоки, вошел начальник полиции Соликовский в старинной казачьей фуражке, а за ним немецкие солдаты ввели старика Лютикова, босого, в разорванной рубахе, без пиджака, с неестественно белыми, искривленными обувью ступнями. Лютиков, видно, давно уже не ходил босой, поранился, ему больно было ступать даже по полу. Лютиков узнал Костиевича, на глаза его набежали слезы, он склонил голову.

— Узнаешь его? — спросил майстер Брюкнер. Шурка Рейбанд перевел вопрос Костиевичу.

— Конечно, — стараясь быть спокойным, сказал Шульга.

С немецкой тщательностью и методичностью майстер Брюкнер и вахтмайстер Балдер, допрашивая перекрестно Шульгу и Лютикова, выяснили то, что было известно давно по документам Костиевича и никогда не скрывалось им: что он, Евдоким Остапчук, работал последнее время в механическом цехе, где Лютиков был заведующим, и что заведующий цехом Лютиков принял на работу в цех Евдокима Остапчука.

Шульга понял, что Лютиков взят без каких-либо улик о подпольной деятельности и что он ничего больше того, что известно, не сказал и не скажет ни о себе, ни о Шульге. И сердце Шульги облилось теплом сыновней любви к старику Лютикову.

Майстер Брюкнер кричал на молча стоявшего перед ним с опущенной головой босого Лютикова:

— О, ти льгун, льгун, старий крис! — И топал начищенным штиблетом так, что низко опущенный живот майстера Брюкнера подпрыгивал в брюках.

Потом Соликовский громадными своими кулаками стал избивать Лютикова и свалил его на пол. Шульга хотел уже кинуться на Соликовского, но внутренний голос подсказал ему, что наступило такое время, когда лучше остаться с развязанными руками, и он удержался и, раздувая ноздри, молча смотрел, как избивают старого Лютикова.

Потом их обоих, порознь, увели. Костиевич слышал, как подошла еще машина с арестованными. Не прошло и четверти часа, как его снова привели в кабинет майстера Брюкнера. Костиевич увидел своего мучителя, унтера Фенбонга, с солдатами СС, державшими полураздетого, рослого, пожилого человека, с мясистым сильным лицом, со связанными за спиной руками. Матвей Костиевич признал, в нем своего земляка, участника партизанской борьбы в 1918 году — Петрова, с которым он не виделся лет пятнадцать. Мясистое лицо Петрова было в синяках и кровоподтеках; с той поры, как Костиевич видел его, он мало постарел, только раздался в плечах и в поясе. Держался он угрюмо, но с достоинством.

Оба они, и Петров и Костиевич, сделали вид, что впервые видят друг друга. И уже придерживались этого во все время допроса.

Костиевича и на этот раз не били, но он был так потрясен тем, что происходило на его глазах, что к концу этого, второго за ночь, допроса могучий организм его сдал. Костиевич не помнил, как его отвели в камеру, впал в тяжелое забытье, из которого его снова вывел визг ключа в двери. Он слышал возню в дверях, но не мог проснуться. Потом ему почудилось, что дверь отворилась и кого-то втолкнули в камеру к нему. Костиевич сделал усилие и открыл глаза. Над ним, наклонившись, стоял человек с черными сросшимися бровями и черной цыганской бородой и пытался рассмотреть Костиевича.

Человек этот попал со света в темную камеру и то ли без привычки не мог разглядеть лица Костиевича, то ли Костиевич был уже не похож на самого себя. Но Костиевич сразу узнал его, — это был земляк, тоже участник той войны, директор шахты № 1-бис, Валько.

— Андрий… — тихо сказал Костиевич.

— Матвей?… Судьба! Судьба!...

Валько резким, порывистым движением обнял приподнявшегося Костиевича за плечи.

— Все делал, шоб вызволить тебя, а судьба сулила самому попасть до тебе… Дай же, дай подивиться на тебя, — через некоторое время заговорил Валько резким хриплым голосом. — Что ж они сделали с тобой! — Валько отпустил Костиевича и заходил по камере.

В нем точно проснулась его природная тяжелая цыганская горячность, а камера была так мала, что он действительно походил на тигра в клетке.

— Видать, и тебе досталось, — спокойно сказал Костиевич и сел, обхватив колени.

Одежда Валько была вся в пыли, рукав пиджака полуоторван, одна штанина лопнула на колене, другая распоролась по шву; поперек лба — ссадина. Все же Валько был в сапогах.

— Дрался, видать?… То — по-моему, — с удовольствием сказал Костиевич, представив себе, как все это было. — Ладно, не порть себе нервы. Сидай, расскажи, як воно там…

Валько сел на пол напротив Костиевича, поджав под себя ноги, потрогал рукой склизкий пол, поморщился.

— Дуже ответственный, ще не привык, — сказал он о себе и усмехнулся. И вдруг все лицо этого грубого человека задергалось такой мукой, что у Костиевича озноб пошел по спине. — Полный провал, Костиевич, полный… — сказал Валько и уткнул свое черное лицо в ладони.

Глава двадцать девятая

С того момента, как Валько понял, что Шульга арестован, он принимал все меры, чтобы установить связь с заключенными краснодонской тюрьмы и помочь Шульге.

Но даже Сережке Тюленину, при всей его ловкости и сноровке, не удавалось установить эту связь.

Связь с тюрьмой установил Иван Туркенич.

Туркенич происходил из почтенной краснодонской семьи. Глава ее, Василий Игнатьевич, старый шахтер, уже вышедший на инвалидность, и жена его, Феона Ивановна, родом из обрусевших украинцев Воронежской губернии, всей семьей перекочевали в Донбасс в неурожайном двадцать первом году. Ваня тогда еще был грудным. Феона Ивановна всю дорогу несла его на руках, а старшая сестренка шла пешком, держась за материнский подол.

Они так бедствовали в пути, что приютившие их на ночь в Миллерове бездетные пожилые кооператор с женой стали упрашивать Феону Ивановну отдать младенца на воспитание. И родители было заколебались, а потом взбунтовались, поссорились, прослезились и не отдали сыночка, кровиночку.

Так они добрались до рудника Сорокина и здесь осели. Когда уже Ваня вырос, кончал школу и выступал в драматическом кружке, Василий Игнатьевич и Феона Ивановна любили рассказывать гостям, как кооператор в Миллерове хотел взять их сына и как они не отдали его.

В дни прорыва немцами Южного фронта лейтенант Туркенич, командир батареи противотанковых орудий, имея приказ стоять насмерть, отбивал атаки немецких танков в районе Калача на Дону до тех пор, пока все орудийные расчеты не выбыли из строя и сам он не свалился, раненый. С остатками разрозненных рот и батарей он был взят в плен и, как раненый, не могущий передвигаться, был пристрелен немецким лейтенантом. Но недострелен. Вдова-казачка в две недели выходила Туркенича. И он появился дома, перебинтованный крест-накрест под сорочкой.

Иван Туркенич установил связь с тюрьмой с помощью старинных своих приятелей по школе имени Горького — Анатолия Ковалева и Васи Пирожка.

Трудно было бы найти друзей, более разных и по физическому облику и по характеру.

Ковалев был парень чудовищной силы, приземистый, как степной дуб, медлительный и добрый до наивности. С отроческих лет он решил стать знаменитым гиревиком, хотя девушка, за которой он ухаживал, и издевалась над этим: она говорила, что в спортивном мире на высшей ступени лестницы стоят шахматисты, а гиревики на самой низшей — ниже гиревиков идут уже просто амебы. Он вел размеренный образ жизни, не пил, не курил, ходил и зимой без пальто и шапки, по утрам купался в проруби и ежедневно упражнялся в подымании тяжестей.