Маша изъявила готовность сейчас же пойти туда, и это соединение наивной жертвенности и неопытности так и пронзило сердце Ивана Федоровича. Лукавая искорка на одной ножке запрыгала из одного его глаза в другой.

- Хиба ж так можно! — сказал он с веселой и доброй укоризной. — То же требует изящной работы, як в модном магазине. Пройдешь свободно, среди бела дня, я тебя научу, как и что… Мени ж треба ще и с тылу себя обеспечить! У кого ты живешь?

Маша снимала комнату в домишке, принадлежащем старому рабочему паровозостроительного завода. Домишко был сложен из камня и разделен сквозным коридором с двумя выходами — на улицу и во двор, огороженный низкой каменной оградой, — разделен на две половины: в одной половине были комната и кухня, в другой — две маленькие комнатки, одну из которых снимала Маша. У старика было много детей, но все они уже давно отделились: сыновья были кто в армии, кто в эвакуации, дочери — замужем в других городах. По словам Маши, хозяин квартиры был человек обстоятельный, немного, правда, нелюдимый, книжник, но честный.

— Я выдам вас за дядю из села, брата матери, — мать моя тоже была украинка. Скажу, что я сама написала вам, чтоб приехали, а то, мол, трудно жить.

— Ты сведи своего дядю до хозяина: побачим, який вин там нелюдим! — с усмешкой сказал Иван Федорович.

— А какая уж там работа, на чем работать-то? — мрачно бубнил «нелюдим», изредка вскидывая крупные, навыкате глаза на бороду Ивана Федоровича и на рубец на правой его залысине. — Два раза мы сами оборудование с завода вывозили, да немцы бомбили нас несколько раз… Строили паровозы, строили танки и пушки, а нонче чиним примуса и зажигалки… Кой-какие коробки от цехов, правда, остались, и если пошарить, много еще оборудования есть по заводу то там, то здесь, да ведь это, как сказать, требует настоящего хозяина. А немцы… — Он махнул заскорузлым кулаком на маленькой сухой руке. — Несерьезный народ!.. Плавают мелко и — воры. Поверишь ли, приехало на один завод сразу три хозяина: Крупп, — раньше завод был гартмановский, так его акции Крупп скупил, — управление железных дорог и электрическая компания — той досталась наша ТЭЦ, ее, правда, наши перед уходом взорвали… Ходили они, ходили по заводу и давай делить его на три части. И смех и грех: разрушенный завод, а они его столбят, как мужики при царе свои полоски, даже поперек дорог, что связывают завод, ямы порыли, как свиньи. Поделили, застолбили, и каждый остатки оборудования повез к себе в Германию. А тем, что помельче да похуже, тем они торгуют направо и налево, как спекулянты на толкучке. Наши рабочие смеются: «Ну, дал бог хозяев!» Наш брат за эти годы привык, сам знаешь, к какому размаху, а на этих ему не то что работать, а и смотреть-то муторно. Ну, а в общем смех-то получается сквозь слезы…

Они сидели при свете коптилки, Иван Федорович с длинной своей бородой, притихшая Маша, скрюченная старуха и «нелюдим», — страшные тени их сходились, расходились, расплывались на стенах и по потолку; все они, сидящие, походили на пещерных жителей. «Нелюдиму» было лет под семьдесят, он был маленького роста, тощий, а голова крупная, ему трудно было держать ее, говорил мрачно, однотонно, все сливалось в одно «бу-бу-бу-бу». Но Ивану Федоровичу приятно было слушать его не только потому, что старик говорил умно и говорил правду, а и потому, что ему нравилось, что рабочий человек так обстоятельно, подробно знакомит с промышленными делами при немцах случайно забредшего мужика.

Иван Федорович все-таки не выдержал и высказал свои соображения:

— Мы на селе у себя вот как думаем: ему у нас на Украине промышленность развивать нет никакого расчета, промышленность у него вся в Германии, а от нас ему нужен хлеб и уголь. Украина ему вроде как колония, а мы ему — негры… — Ивану Федоровичу показалось, что «нелюдим» смотрит на него с удивлением, он усмехнулся и сказал: — В том, что наши мужики так рассуждают, ничего удивительного нет, народ сильно вырос, — на крайний случай можем с нашего одного села набрать министров для какой-нибудь там Швейцарии… — И лукавая искорка так и пошла скакать у Ивана Федоровича из одного глаза в другой.

— Так-то оно так… — сказал «нелюдим», нисколько не удивившись на рассуждения Ивана Федоровича. — Ну, хорошо — колония. Выходит, они хозяйство на селе двинули вперед, что ли?

Иван Федорович тихо засмеялся:

— Озимые сеем по пропашным да по стерне озимого и ярового, а землю обрабатываем тяпками. Сам понимаешь, сколько насеем!

— То-то и оно! — сказал «нелюдим», не удивившись и этому. — Не умеют они хозяйничать… Привыкли сорвать с чужих, как жулики, с того и живут, и думают о такой, прости господи, культурой покорить весь свет, — глупые звери, — беззлобно сказал он.

«Эге, диду, да ты такому хлеборобу, як я, сто очков вперед дашь!» с удовольствием подумал Иван Федорович.

— Вы когда к своей племяннице проходили, вас не видел кто-нибудь? — не меняя тона, спросил «нелюдим».

— Видать — не видал, да чего мне бояться? Я при всем документе,

— Это я понимаю, — уклончиво сказал «нелюдим», — да ведь здесь порядок, что я должен заявить о вас в полицию, а ежели вы не надолго, так лучше так обойтись. Потому я скажу вам прямо, Иван Федорович, что я вас сразу узнал, ведь вы у нас сколько на заводе бывали, неровен час узнает вас и недобрый человек… Нет, жинка правильно говорила Ивану Федоровичу всегда, что он родился в сорочке.

Рано утром другого дня Маша, сходившая по явке, привела к Ивану Федоровичу незнакомого человека, который, к великому изумлению Ивана Федоровича и Маши, приветствовал «нелюдима» так, как будто они только вчера расстались. От этого человека Иван Федорович узнал, что «нелюдим» был из своих людей, оставленных в подполье.

От этого же человека Иван Федорович впервые узнал, как далеко залез немец в глубь страны: это были дни, когда завязывалась великая сталинградская битва.

Все ближайшие дни Иван Федорович был занят восстановлением порванных связей — по городу и по всей области.

И в разгар этой деятельности тот самый человек, через которого Иван Федорович проник в организацию, привел к нему Любку-артистку.

Любка, как и большинство жителей Краснодона, не знала подлинных обстоятельств гибели заключенных краснодонской тюрьмы. На запросы родных в немецкой жандармерии и в полиции отвечали, что заключенных вывезли в Ворошиловград, но по прежнему опыту все предполагали, что заключенных вывезли куда-нибудь в Верхнедуванную рощу и там расстреляли.

Некоторое время Иван Федорович сидел мрачный, не в силах говорить. Жалко, мучительно жалко было ему Матвея Костиевича. «Такой добрый казак був!» думал он. Внезапно ему пришла в голову мысль о жене: «Как-то она там, одна…»

— Да… — сказал он, — Тяжкое подполье! Такого тяжкого ще не було на свити… — И он зашагал по комнате и заговорил с Любкой так, как если бы говорил сам с собой. — Сравнивают наше подполье с подпольем при той интервенции, при белых, а какое может быть сравнение? Тогда все лучшие силы народа были при своем месте — на шахте, на заводе, на селе, а у нас все наиболее сознательные, деятельные, организованные — на фронте, в эвакуации, — остались разрозненные, самые неискушенные люди. Они б готовы все сделать, чтобы прогнать немца, да не знают, как, а нас, людей, кто знает, нас тут маловато. А сила террора у этих катов такая, что беляки — дети перед ними, — эти губят людей миллионами… Но есть у них одно слабое место, такое, как ни у кого: они — глупые, тупые, все делают по указке, по расписанию, живут и действуют среди народа нашего в полной темноте, ничего не понимая… Вот что надо использовать! — сказал он, остановившись против Любки, и снова зашагал из угла в угол. — Надо это народу объяснить, чтобы он научился их обманывать и не боялся их. Народ надо подбодрить, организовать, — он сам даст из себя силы, Наши люди должны не в лес прятаться, — мы, чорт побери, живем в Донбассе! — а итти на шахты, на села, даже в немецкие учреждения — на биржу, в управу, в дирекционы, сельские комендатуры, в полицию, даже в гестапо. Разложить все и вся диверсией, саботажем, беспощадным террором изнутри!.. Маленькие группки из местных жителей — рабочих, селян, молодежи, человек по пять, но повсюду, во всех порах… Неправда! Заляскает у нас немец зубами от страха! — сказал он с таким мстительным чувством, что оно передалось и Любке, и ей стало трудно дышать. — Тебя как звать? — спросил он, снова остановившись против нее. — Вон оно как, — то ж не дило: така гарна дивчина не может быть Любка, а Люба! — И веселая искорка скакнула у него в глазу. — Ну, кажи, що тоби треба?