Экуменический патриарх впал в глубокую задумчивость. “Неужели я впервые дал промашку, сказав нечто еретическое?” – спросил себя Маниакис.

Скомброс быстро вернулся, внеся на серебряном подносе еду и питье. Лепешки оказались вкуснейшими пирожными из слоеного теста с медом и дроблеными орехами. Пальцы Маниакиса стали такими липкими, что ему пришлось их облизать. Золотистая струя полилась из кувшина в стоящие на подносе серебряные кубки. Не требовалось быть знатоком в подобных вещах, чтобы оценить восхитительный букет благородного старого вина.

Едва Агатий опустошил свой кубок, как Скомброс наполнил его снова; чуть погодя – снова, затем еще и еще. Казалось, патриарх не придавал количеству выпитого им вина никакого значения, но Маниакис отметил внушительность этих возлияний. Интересно, не специально ли Скомброс постарался обратить на это его внимание? Ведь синкеллий обязан соблюдать лояльность не только по отношению к патриарху, но – в не меньшей степени – и по отношению к Автократору.

– Я буду неустанно молиться за то, чтобы тебе удалось справиться с напастями, одолевающими империю со всех сторон, – сказал Агатий. Количество выпитого сказывалось лишь в том, что речь патриарха слегка замедлилась. – Каким образом ты намерен изгнать макуранцев из наших западных провинций, учитывая, что с севера постоянно совершают набеги эти варвары кубраты?

Хороший вопрос. Тот самый, в размышлениях над которым Маниакис провел немало времени с тех пор, как поднял восстание против Генесия.

– Святейший, – честно ответил он, – единственное, что я знаю наверняка, – одновременно одолеть и тех и других мы сейчас не в силах. – А если учесть жуткое состояние, до которого докатилась империя, то нельзя с уверенностью утверждать, что она в состоянии одолеть своих главных врагов даже по отдельности. Но об этом Маниакис говорить не стал. Подобная мысль была не из тех, о которых следует распространяться, а он пока не знал, насколько может довериться патриарху и его синкеллию.

– Быть может, следует заключить мир с одним из врагов Видессии, чтобы всей мощью империи обрушиться на другого? – продолжал настойчиво спрашивать патриарх.

– Все может быть. – Маниакис поднял руку, предупреждая последующие вопросы. – До сего дня я больше беспокоился о том, как сбросить с трона кровавого узурпатора, нежели о том, что буду делать после того, как сяду на этот трон. – Последнее высказывание не вполне соответствовало действительности, зато позволяло избежать подробного обсуждения его дальнейших планов.

– Поскольку Царь Царей Шарбараз многим тебе обязан, возможно, он прекратит войну против Видессии, когда узнает, что ты стал Автократором? – предположил синкеллий. – Конечно, если на то будет воля Фоса.

– Возможно, – ответил Маниакис, хотя не верил в такой поворот событий. – Как требуют обычаи, я пошлю к нему послов с известием о моем восшествии на престол – так скоро, как будет возможно. А там посмотрим.

– А что с кубратами? – спросил Скомброс. Он настолько привык быть в курсе всего, что говорит, делает и планирует патриарх, что автоматически попытался перенести такое право на Автократора.

– Я не готов дать немедленный рецепт, святой отец, – ответил Маниакис, и это была чистая правда, – но как только он у меня появится, я тут же извещу тебя, наравне со всеми остальными видессийцами.

Осознав, что его без излишнего нажима поставили на место, синкеллий почтительно склонил голову.

Снизу, от входа в резиденцию патриарха, внезапно донесся приглушенный шум.

– Сходи посмотри, не знаменуют ли собой сии звуки прибытие невесты величайшего либо ее отца, – приказал Скомбросу Агатий.

Синкеллий исчез, но вскоре появился вновь в сопровождении Курикия и Камеаса. Постельничий принес с собой не только украшенную драгоценными камнями куполообразную корону империи, но и пару алых сапог и щит, на котором во время церемонии должны были поднять Маниакиса солдаты в знак признания его своим главным командиром. Без их благословения у него было не больше возможностей править Видессией, чем без патриаршего.

– Нельзя допустить, чтобы церемония прошла неподобающим образом, – сказал Камеас с величайшей серьезностью в голосе.

Маниакис кивнул. В народных сказках евнухи часто выглядели суетливыми буквоедами. Похоже, в данном случае сказки недалеки от истины. Он решил поразмыслить, как лучше использовать эту черту характера.

– Благодарю тебя, величайший! Ты так быстро прислал мне весть о том, что мои дочь и жена в безопасности! – сказал Курикий.

– Кому как не тебе следовало узнать об этом первым… – Маниакис настороженно повернул голову. Снаружи опять донеслись неясные восклицания. Шум усиливался. – Если я не ошибаюсь, они обе уже здесь. – Он улыбнулся и повернулся к патриарху Агатию:

– Святейший, все готово к церемонии, и мы в вашем распоряжении.

Глава 5

Луч утреннего солнца, проскользнув сквозь щель в занавесях, попал в глаза Маниакису и разбудил его.

Он зевнул, потянулся и сел в кровати. Его движения потревожили Нифону, и та тоже открыла глаза. Маниакис пока не знал, всегда она так чутко спит или это от непривычки делить постель с мужчиной.

Она улыбнулась ему, пытаясь прикрыться простыней, как наутро после первой брачной ночи. Маниакис тогда расхохотался, может, слишком громко, хотя у него и в мыслях не было смутить Нифону. Ему хотелось иметь скромную жену и, по всем признакам, он ее получил. Но даже у скромности должны быть разумные пределы; так, во всяком случае, считал он. Хотя не был уверен, что жена с ним вполне согласна.

– Надеюсь, ты хорошо спал, величайший? – Нифона соблюдала формальности не менее ревностно, чем приличия. Маниакису сперва это пришлось по душе, но потом он понял, что обречен выслушивать подобные вопросы каждый день, который им суждено прожить вместе.

По правде говоря, ему недоставало Ротруды, недоставало ее открытости, добродушно-веселого восприятия действительности, независимости в суждениях. Нифона же почти никогда не высказывалась определенно ни о чем более существенном, нежели состояние погоды.

Маниакис тихонько вздохнул. Ему недоставало Ротруды и по другим причинам. Нифона относилась к супружеским обязанностям всего лишь старательно, а он привык иметь дело с женщиной, которой нравятся его ласки. И дело не в том, что Нифона лишь недавно вышла из девичества, а в глубинных основах ее существа. Он снова вздохнул. Что делать, иногда приходится мириться с обстоятельствами, в которые ставит тебя жизнь.

Нифона потянула за шнур звонка. Снизу, из комнаты прислуги, донесся мелодичный звук колокольчика. Вошедшая женщина помогла императрице одеться. Когда эта процедура закончилась, Маниакис потянул за другой шнур, вызывая Камеаса, который спал в комнате по соседству с императорской спальней.

– Доброе утро, величайший! – приветствовал его евнух. – В какую тогу тебе угодно облачиться сегодня? В красную? Или в светло-голубую с золотым шитьем?

– Думаю, вполне достаточно простой темно-синей, – ответил Маниакис.

– Как пожелаешь. Хотя светло-голубая лучше сочетается с той мантией, которую сегодня выбрала императрица, – мягко возразил непреклонный Камеас и вежливо кивнул Нифоне.

Та ответила на приветствие. Она держалась очень скромно в присутствии Камеаса; в этом отношении Маниакис вполне одобрял ее поведение. Если бы евнуху приходилось присутствовать в спальне во время туалета императрицы, это всякий раз служило бы бедняге напоминанием о его злосчастном положении.

– А как ты желаешь сегодня завтракать, величайший? – спросил Камеас после того, как темно-синяя тога Маниакиса – тому все-таки удалось настоять на своем – была надлежащим образом задрапирована. – У повара есть несколько чудесных, специально откормленных молодых голубей, если позволишь предложить их твоему вниманию.

– Голуби – это неплохо, – не стал спорить Маниакис. – Передай ему, пусть запечет парочку и подаст их вместе с хлебом, медом и кубком вина. – Он взглянул на Нифону: