Норму Аркадий в этот день не выполнил. Когда клеть подняла смену на поверхность, Штерн сразу же обратил внимание на необычное поведение охраны. Ежедневный обыск, который всегда проводился охранниками формально, сегодня был на редкость тщательным. Режимники, шмонавшие заключенных, ругались нещадно. Еще больше суетились шныри из комитета общественной самообороны заключенных. Одного из них Штерн немного знал, поэтому, оказавшись рядом, негромко спросил:

— Что случилась, Вася? Побег?

Тот, опасливо глянув по сторонам, буркнул:

— Куда здесь бежать? Седого с его жиганами пришили. Седого и его громил убили ночью прямо в бараке. Били заточкой и били беспощадно. Тем удивительнее, что никто из обитателей барака ничего не слышал. Даже дневальные, поддерживавшие огонь в печках. Оперативники несколько дней таскали на допросы зэков. Десятка полтора особо непокорных отправили в барак усиленного режима, но поиски ничего не дали. Врагов у Седого хватало, у многих имелись веские причины для того, чтобы пустить в ход заточки. Розыск, проведенный блатными, был более тщательным и жестким, но и он ничего не дал. Странное дело! О том, что Седой что-то предъявлял накануне убийства “политическому” Штерну, знали многие. Но в своих розысках его обошли и оперативники, и блатные. Даже вопросов никто не задавал. Видимо, и тем, и другим он казался мелкой сошкой, недостойной внимания, лагерной вошью, которая не может оказать сопротивления сильным мира сего.

В одну из бессонных ночей Аркадий Наумович рассказал все католическому священнику Олесю Войтыле, осужденному по делу карпатских националистов к двадцати пяти годам лишения свободы. Священнику повезло, его осудили, именно когда смертная казнь в Союзе была отменена. Сам ксендз видел в этом обстоятельстве знамение Божье, по его мнению Бог хранил своих верных слуг. Штерн рассказал ему все без утайки. Священник слушал, хмуря густые брови, потом осенил его крестным знамением и изрек:

— То Бог вам посылает испытание, пан Штерн. Не зря сказано: “Милость и истина встретятся, правда и мир облобызаются. Истина возникнет из земли, и правда приникнет с небес”. Терпите, пан Штерн, вы один из знающих истину. Гонения пребудут, а вы приняли Его закон и положили слово Его в сердце свое. Придет час и востребовано будет.

Ленинград. Май 1954 г.

На стене висел большой черный динамик. По радио дребезжали марши — праздновали девятую годовщину Победы. По улицам ходили толпы бывших фронтовиков. В этот день Штерн старался не выходить из дому. Не дай Бог, встретишь знакомого, начнутся вопросы: в каких войсках служил, на каком фронте воевал, где войну закончил? Не объяснишь же каждому, что всю войну вкалывал на победу в Экибастузском исправительном лагере. Уголек для домн рубил, чтобы броня у наших танков крепче была. Знакомый промолчит, только вот смотреть косо станет — мол, пока мы крови своей не жалели, ты, вражина, в лагере отсиживался, жизнь свою драгоценную берег. Объясни ему, что писал заявление за заявлением, на фронт просился, кровью, так сказать, вину, которой не чувствовал, искупить. И не твоя вина, что лагерное начальство на каждом заявлении отказ красным карандашом писало.

— Аркадий Наумович! — в комнату постучали.

— Войдите! — крикнул Штерн. И в комнату вошла активистка домового комитета Клавдия Васильевна, пережившая в Ленинграде блокаду, лично знакомая с академиком Орбели и поэтессой Ольгой Берггольц, похоронившая в дни блокады всю свою многочисленную родню и чудом выжившая сама. Сколько лет уже прошло, а лицо ее все еще хранило острые сухие следы блокадного голода, и сама Клавдия Васильевна казалась невесомой; она была похожа на грача или скворца, прилетевшего по весне обживать скворечник и еще не оправившегося от тягот перелета.

— Аркадий Наумович, — снова сказала она, по-птичьи наклонив голову и глядя на соседа по коммунальной квартире с нескрываемым подозрением. — Вас вызывают! О соседе она знала мало. Знала, что он не воевал (и это было уже само по себе подозрительным), знала, что во время войны он находился в лагере для политических (и это для нее было подозрительным вдвойне: по ее мнению, в трудное для страны время сидеть в лагере за политические убеждения мог только заклятый враг советской власти). Знала, что друзей и товарищей у Штерна почти не водилось (это также вызывало подозрения, а приходившие к нему редкие знакомые вызывали у соседки приступы политической бдительности). Поэтому, получив сегодня от почтальона повестку, приглашающую соседа на Большой Литейный в известное учреждение, Клавдия Васильевна вновь преисполнилась привычным недоверием к нему.

— Вам повестка. Надеюсь, вы догадываетесь куда? — сказала она. — На завтра, к одиннадцати часам.

На свободе Аркадий Штерн был около полугода. Может быть, и не вышел бы из лагеря, только ему повезло. В начале пятидесятых начался процесс над врачами-вредителями, а у оперуполномоченного Лагутина, как на грех, жена работала кардиологом в лагерной больничке, а дядя ее вообще, оказывается, служил в кремлевке и был чуть ли не правой рукой главного врача-вредителя Виноградова. Лагутина вместе с женой арестовали, полгода шло следствие, потом умер Сталин, и всех вредителей в одночасье выпустили. Но, как в органах водится, Лагутин к прежнему месту службы уже не вернулся. Поэтому, когда срок Аркадия Наумовича Штерна истек, вредить ему было некому, и в начале декабря пятьдесят третьего он вышел на свободу с небольшим фибровым чемоданчиком, в котором легко уместились все его пожитки.

В Москве Штерна не прописали, но неожиданно легко позволили обосноваться в Ленинграде, где на Васильевском острове в коммунальной квартире жила его тетя Эсфирь Николаевна Северцева, вдова знаменитого полярника, пережившая и мужа, убитого немецкой пулей под Синявино, и ленинградскую блокаду, и первые не менее голодные послевоенные годы. Эсфирь Наумовна племянника любила, но, к сожалению, умерла в начале пятьдесят четвертого, оставив Аркадию большую и просторную комнату, вещи из которой большей частью были проданы еще в блокаду. В коммунальной квартире было три комнаты, принадлежавшие разным хозяевам. В одной жил отставной армейский подполковник Николай Гаврилович Челюбеев, в другой — Клавдия Васильевна. Некоторое время они объединенными силами принимали все мыслимые и немыслимые попытки избавиться от нежелательного наследника соседки. От повестки Штерн ничего хорошего не ждал. Выходит, вспомнили о нем в этом учреждении! Когда Аркадий освобождался из лагеря, его вызвал в оперчасть высокий чин, причем не местный, а приезжий, явно москвич. В отличие от местных тюремщиков с делом Штерна он был знаком не понаслышке, поэтому сразу же взял, как говорится, быка за рога.

— Вы Усыскина хорошо знали? — сразу спросил он. — А Минтеева? Урядченко? Николаева? За пятнадцать лет Штерн эти фамилии и забывать стал, а тут — на тебе! — напомнили. Он словно опять увидел изорванный стратостат и изуродованную гондолу, в иллюминаторах которой блестели толстые темные стекла. Полный Минтеев в свитере и длинной черной кожаной куртке стоял на коленях, заглядывая в гондолу, а Урядченко с Николаевым торопливо откручивали гайки заклиненной двери кабины, чтобы вынести тела погибших.

— Ну? — снова требовательно спросил чин. Был он сыт, откормлен и чисто выбрит. Пахло от него “Шипром” и хорошим коньяком.

— Знал, — сказал Аркадий Штерн. — Как не знать, работали когда-то вместе.

— По ОСОАВИАХИМу, значит? — уточнил чин. — И кто из вас на месте аварии был?

— Все четверо были, — хмуро сказал Штерн. — Все вместе подъехали. Одновременно. Вологодские власти нам тогда, если помните, полуторку выделили для поисковых мероприятии.

— Ну-ну, — кивнул чин. — Но ведь известную вам вещь с места аварии забрал кто-то один, так? И кто это был? Минтеев? Урядченко? Николаев? Или ее забрали вы?

— Я не забирал, — отказался Штерн. — Я в это время наружные датчики снимал. Сами знаете, как у нас бывает — наедет местное начальство, натопчут, из любопытства все захватывают, потом и смотреть нечего будет.