— Я считаю своим долгом, мистер Голденкалф, — сказал он, — предостеречь вас: вы повисли над пропастью. Любовь к деньгам, это начало всякого зла, заставившее Иуду предать даже своего господа, пустила глубокие корни в вашей душе. Вы уже не молоды и, хотя все еще гордитесь своей силой и благосостоянием, будете скорее призваны к ответу, чем вы склонны думать. Не прошло и часа, как вы были свидетелем отхода смиренной души, которая уже предстала перед Всевышним. Вы слышали просьбу умирающей из ее уст. В такую минуту, в такой обстановке вы обещали исполнить ее желания. И вот проклятый дух наживы уже обуял вас, и вы пытаетесь играть этими священными обязательствами только для того, чтобы сохранить немного бесполезного золота в руке, и без того переполненной. Что, если бы чистый дух вашей доверчивой и простодушной жены присутствовал при нашем разговоре? Как он оплакивал бы вашу слабость и вероломство! Да и как знать, не было ли это на самом деле? Ибо нет причины думать, что счастливым духам не дано витать возле нас и скорбеть о нас, пока мы не будем освобождены из той трясины греха и пороков, в которой обитаем. А в таком случае представьте себе ее печаль, если она услышит, как скоро ее прощальная просьба забыта и как напрасен был пример ее светлой кончины, как глубоки и ужасны ваши пороки!

На моего отца больше подействовал тон священника, нежели его слова. Он провел рукой по лбу, словно ограждая себя от призрака своей жены, потом повернулся, придвинул к себе письменные принадлежности, выписал чек на десять тысяч фунтов и вручил его священнику с покорным видом провинившегося мальчика.

— Джек будет передан вам, дорогой сэр, — сказал он, вручая чек, — как только вы соблаговолите прислать за ним.

Они расстались безмолвно. Священник был слишком возмущен, а мой предок — слишком огорчен, чтобы произносить слова, требуемые вежливостью.

Оставшись один, мой отец боязливо оглядел комнату, проверяя, не принял ли укоряющий дух его жены форму более осязательную, чем воздух, а потом не менее часа с большой тоскою раздумывал о главных событиях минувшего вечера. Говорят, что занятия до некоторой степени могут смягчить горе. Так оказалось и в этом случае. К счастью, мой отец как раз в этот день составил для себя полный отчет о своем состоянии. Поэтому, взявшись вновь за это приятное дело, он выполнил простое действие: вычел из итога только что истраченную сумму и, убедившись, что остался хозяином семисот восьмидесяти двух тысяч трехсот одиннадцати фунтов и нескольких шиллингов и пенсов, извлек весьма естественное утешение из сравнения величины истраченной суммы с величиной остатка.

ГЛАВА III. Взгляды предка нашего автора, взгляды его собственные, а также взгляды некоторых других людей

Преподобный Этерингтон был благочестивый человек; кроме того, он был джентльмен. Второй сын баронета из старинного рода, он был воспитан в понятиях своей касты и, быть может, не совсем свободен от ее предрассудков. При всем том мало можно назвать священников, которые бы больше стремились руководствоваться этикой и принципами Библии. Его скромность, конечно, сочеталась с должным уважением к сословности, его доброта разумно управлялась канонами веры, а его человеколюбие отличалось разборчивостью, подобающей тому, кто ревностно служил церкви и государству.

Принимая на себя поручение, которое он теперь обязан был выполнить, он поддался доброму побуждению — облегчить смертный час моей матери. Зная характер ее супруга, он прибегнул к своего рода благочестивому обману, связав свое согласие с условием о стипендиях, ибо, несмотря на сильный язык его отповеди, на обещание отца и на все мелкие сопровождающие обстоятельства того вечера, неизвестно, кто после предъявления и оплаты чека был больше изумлен — тот, кто получил, или тот, кто потерял десять тысяч фунтов. Тем не менее во всем этом деле преподобный Этерингтон соблюдал скрупулезную честность. Я сознаю, что писатель, которому предстоит поведать много чудес, украшающих дальнейшие страницы этой рукописи, не должен злоупотреблять доверчивостью своих читателей. Однако истина вынуждает меня добавить, что вся эта сумма до последнего фартинга была размещена в строгом соответствии с желанием усопшей христианки, избранной провидением, чтобы ниспослать столько золота бедным и темным людям. О том же, как в конце концов был использован этот дар, я не скажу ничего, так как никакие расспросы не помогли мне тут настолько, чтобы я мог говорить об этом с уверенностью.

Что касается меня, то о событиях последующих двадцати лет рассказывать особенно нечего. Меня крестили, выпестовали, облачили в панталоны, отдали в школу, обучили верховой езде, конфирмовали, послали в университет и выпустили оттуда, как в обычае всех принадлежащих к господствующей церкви джентльменов в Соединенном Королевстве Великобритании и Ирландии, то есть на родине моего предка.

Все эти годы преподобный Этерингтон исполнял свой долг, который, если судить по преобладающим свойствам человеческой природы (как ни странно, она внушает всем нам отвращение к заботам о чужих делах), вероятно, весьма ему досаждал, настолько добросовестно, насколько имела право надеяться моя добрая мать. Каникулы я обычно проводил в его доме. За время, истекшее с кончины моей матери и до моего поступления в Итон, он успел жениться, стать отцом, овдоветь и сменить свой городской приход на сельский. Но и после того, как я окончил Оксфордский университет, я проводил под дружественным кровом преподобного Этерингтона гораздо больше времени, чем под кровом моего родителя. Последнего я, собственно говоря, видел редко. Он оплачивал мои счета, снабжал меня карманными деньгами и выражал намерение отправить меня путешествовать, когда я достигну совершеннолетия. Но, удовлетворяясь этими проявлениями отеческой заботы, он, по-видимому, готов был предоставить мне полную свободу в выборе жизненного пути.

Мой предок являл собой красноречивый пример истинности политического догмата, утверждающего эффективность разделения труда. Ни один рабочий, обрабатывающий булавочные головки, не достигал такой сноровки в своей узкой отрасли, как мой отец в достижении той единственной цели, которой он предался душой и телом. Подобно тому, как любое из наших чувств обостряется, если его постоянно упражняют, а всякая страсть развивается, если ей предаются, так и его пылкое стремление к поставленной перед собой излюбленной цели росло с его состоянием и проявлялось все сильнее, когда обыкновенный наблюдатель мог бы подумать, что источник этого стремления должен был бы исчерпать себя. Этот феномен в области духа мне доводилось часто наблюдать, и, по-видимому, он зависит от сил притяжения, до сих пор ускользавших от мудрого взора философов, но действующих в мире нематериальном точно так же, как сила тяготения — в материальном. Его талант, в сочетании с настойчивостью и неутомимостью, принес обычные плоды. Мой предок богател с каждым часом и к тому времени, о котором я говорю, уже был известен в деловых кругах как крупнейшая фигура на фондовой бирже.

Я не думаю, чтобы взгляды моего предка в возрасте между пятьюдесятью и семьюдесятью годами претерпели такие же существенные изменения, как в возрасте от десяти до сорока лет. К сорока годам древо жизни успевает пустить глубокие корни, и после этого срока его наклон остается неизменным, приобретен ли он под натиском бурь или от стремления к свету, — и оно чаще всего расходует в своих плодах уже накопленные соки, а не приобретает новые благодаря разрыхлению и удобрению почвы. Все же мой предок, справляя семидесятый день рождения, был уже не совсем тем, каким он встретил свое пятидесятилетие. Его состояние за это время утроилось. Конечно, и его духовная сущность претерпела все те изменения, которые, как известно, сопряжены со столь важной переменой. Во всяком случае несомненно, что в течение последних двадцати пяти лет жизни моего предка его политические склонности также были на стороне исключительных прав и исключительных привилегий. Этим я не хочу сказать, что он был аристократом, как их принято представлять. Для него феодализм не существовал — вероятно, он никогда и не слыхал этого слова. Подъемные мосты поднимались и опускались, сторожевые башни замков возносили свои вершины и зубчатые стены окружали внутренние здания, не затрагивая его воображения. Его не интересовали ни дни ленных и баронских судов, ни сами бароны, ни пышные родословные (да и с какой стати? Ведь ни один аристократ в стране не мог яснее проследить свой род до мрака времен, чем он сам), ни мишура королевских дворов или высшего света, ни все прочие побрякушки, которые обычно восхищают людей, слабых умом, впечатлительных или тщеславных. Его политические симпатии проявлялись иным образом. За все упомянутые мною двадцать пять лет он не произнес ни единого слова в осуждение правительства, что бы и как бы оно ни делало. Для него было достаточно, что это — от правительства. Даже налоги больше не вызывали его гнева и не возбуждали его красноречия. Он считал, что они необходимы для поддержания порядка и особенно для защиты собственности — той отрасли политических наук, изучив которую весьма основательно, он неплохо преуспел в защите своего собственного имущества даже от этого великого союзника.