— Люди! Что вы смотрите? — запричитал на идише шамес.
И тогда несколько солдат бросились к политруку и стали просить, чтобы он им позволил ради субботы сделать за раввина его норму. Даже полулитовец-полумонгол Иван Будрайтис не выдержал.
— Зачем человека стращать? — сказал он, оттолкнув плечом рэб Мойше, так что тот очутился за спинами солдат. — Раз вера не позволяет — надо уважить.
— Марш по местам! — заорал Кац, бегая глазами по лицам окруживших его солдат. — Всех под трибунал пущу!
Солдаты оробели, стали пятиться, отводя глаза. На куче выброшенной из траншеи земли остался лишь рэб Мойше в пилотке на стриженой седеющей голове — ветер трепал его бороду и надувал пузырем гимнастерку на широкой сутулой спине. Он стоял над недорытым окопом, как над могилой. Старший политрук Кац направил пистолет ему в лицо.
— Рэбе, я вам говорю в последний раз. Одно из двух… Или вы будете копать, или…
Раввин беззвучно шевелил губами, читая молитву. За спиной Каца в голос, по-бабьи, всхлипывал шамес.
— Вам осталось жить очень мало, рэбе… Считаю до трех… Раз… Два…
Старший политрук Кац почувствовал, что перегнул палку. Он стал озираться по сторонам, словно ища поддержки. Солдаты отворачивались. Никто не хотел встретиться с ним взглядом. А старшина Качура вообще исчез, предусмотрительно убравшись подальше от места происшествия.
— Два… с половиной… неуверенно протянул старший политрук Кац, потом громко и неправильно выматерился по-русски, сунул пистолет в кобуру и побежал по кучам земли, увязая в них сапогами, мимо солдат, расступавшихся перед ним, как перед прокаженным.
Кто-то сокрушенно вздохнул ему вслед:
— И такого человека родила еврейская мать?!
Раввин не прикоснулся к лопате до появления первых звезд, а потом работал один в опустевших траншеях, пока не стало совсем темно и трудно было различить, куда втыкать лопату. Помогал ему, как мог, шамес. Он не столько копал, сколько любовался раввином. Шамес молился на него. Он его обожал. До смешного.
Если ему случалось потерять из виду раввина, он начинал метаться, заглядывая во все углы, и не успокаивался, пока не находил. Однажды, когда рота на занятиях по химической защите залегла в поле и по команде старшины Качуры «Газы!» нацепила очкастые маски на головы, шамес чуть не сошел с ума. В противогазах все солдаты были на одно лицо. Единственная примета раввина — борода — полностью ушла под резиновую маску. Шамес бродил по полю, перешагивая через лежащих, щурился на каждую маску и плачущим голосом повторял:
— Ву из рэб Мойше?
После занятий, когда маски были сложены в сумки противогазов, солдаты долго смеялись над шамесом. А он сидел рядом с раввином и с обожанием смотрел на его бороду.
Потом все это повторилось. Но никто больше не смеялся. Некому было смеяться.
Под Орлом, после страшного боя, когда немцы распотрошили их так, что, не спаси Моня Цацкес полковое знамя, полк расформировали бы и забыли, что он когда-то существовал.
По изрытому снарядами полю, где догорали подбитые танки и люди в шинелях валялись везде, куда ни кинешь взгляд, бродил, еле переставляя ноги, солдатик без шапки, в изорванной гимнастерке, со жгуче-белой марлевой повязкой на руке до локтя. Он заглядывал в лица убитым, поворачивая тела на спину. И шел дальше. К другим кучам тел.
— Ву из рэб Мойше? — тихо и безнадежно повторял он.
Догоравшие танки удушливо чадили. Глаза шамеса слезились. Он кашлял и опять заунывно тянул:
— Ву из рэб Мойше?