Погоны
В последних боях полк понес большие потери, свежего пополнения не поступало, и командование выскребло резервы из всех щелей и отправило на передовую в поредевшие роты. Личный парикмахер командира полка и полковой знаменосец рядовой Моня Цацкес попал в минометную роту лейтенанта Брохеса. Туда же загремел и полковой писарь Фима Шляпентох.
Судьба не давала им разлучиться. А так как несчастья липли к Шляпентоху как мухи на мед, то Моня Цацкес уже не сомневался, что минометная рота лейтенанта Брохеса обречена.
Минометчики занимали позицию в самом неудобном месте — в болотистой низине, а противник сидел на господствующих высотках и расстреливал их по своему выбору, как на огневых учениях.
Стоял поздний февраль. Оттепель сменилась холодами. Зарыться глубоко в землю не позволяла вода, заполнявшая любую выемку ледяной болотной жижей. Окончательно добивал пронизывающий ветер.
Случись такое в мирное время, все евреи минометной роты во главе с лейтенантом Брохесом свалились бы с высокой температурой, захлебнулись от простудного кашля и соплей. Короче говоря, вышли бы из строя. А кое-кто отправился бы прямиком на кладбище.
На войне действуют свои законы. Они распространяются и на медицину тоже. Люди спали мокрые на пронизывающем ветру, и хоть бы один чихнул для приличия. Как деревянные. За исключением рядового Шляпентоха. На его вогнуто-выгнутом узком лице и на цыплячьей шее выскочили фурункулы фиолетового цвета и в таком количестве, что их могло бы хватить на полроты.
Он тяжко страдал. Не меньше тех, кто был ранен немецкими осколками и оставался в строю, потому что эвакуировать раненых в тыл не представлялось возможным — противник держал все линии сообщения под постоянным огнем. Даже по ночам. Освещая мертвым дрожащим светом ракет болотистое пространство до самого штаба полка.
Минометчики остались без боеприпасов. Стволы ротных минометов сиротливо разевали в февральское небо голодные рты — на позиции не осталось ни одной мины. Израсходовали даже неприкосновенный запас. В винтовках — по обойме патронов. Курам на смех, если немцы вздумают атаковать. Да еще у лейтенанта Брохеса сохранилась граната-«лимонка», которую он приберег на случай безвыходного положения, чтоб взорвать себя и кто еще пожелает из евреев.
Несколько попыток доставить на позицию боеприпасы кончились плачевно. Солдаты, которые волокли из тыла ящики с минами, остались лежать в болоте, простроченные пулями, как стежками швейной машины.
Продовольствие кончилось еще раньше боеприпасов.
Небритые, грязные минометчики, продрогшие до костей в своих мокрых шинелях, заполняли желудки болотной гнилой водой. И тоже не болели. За исключением Шляпентоха.
Немцы могли бы взять позиций минометной роты голыми руками, но не решались на такую глупость: тогда они сами бы очутились под огнем.
Не видно было конца этой муке. Каждый божий день командир роты вычеркивал из списков новых убитых и умерших от ран и по привычке снимал их с довольствия, хотя довольствия давно не было. Ни вещевого, ни пищевого. Никакого.
Единственная ниточка связывала роту с миром: тоненький провод полевого телефона тянулся по топким кочкам и замерзшей воде до полкового узла связи. Эта нитка приносила мало утешения. В основном по ней передавался простуженный, охрипший мат. В оба конца.
Правда, в последние дни мат все больше уступал место иным словам. Близился праздник — День Красной Армии. И политотдел дивизии направлял в роту весь агитационный материал устно — по проводу.
Из штаба сытыми голосами зачитывались бесконечные приказы командования, которые надлежало записать на бумагу и зачитать затем всему личному составу. Телефонист Мотл Канович по-русски писать не умел, а у лейтенанта Брохеса было достаточно других дел. Поэтому телефонная трубка лежала на бруствере окопа, скрипя и потрескивая. Из этих звуков можно было составить отдельные слова: Сталин… советский народ… во имя… до последней капли… торжества коммунизма.
Телефонист Мотл Канович сидел в сторонке и, чтобы отвлечься от мыслей о еде, штопал суровыми нитками дырку на рукаве шинели Мони Цацкеса. И Мотл, и Моня иногда косили скорбный еврейский глаз на шипящую трубку, потом друг на друга, и оба со вздохом пожимали плечами:
— А!..
Однажды к телефону потребовали Моню Цацкеса. Лично. Старший политрук Кац с того конца провода поздравил рядового Цацкеса с наступающим праздником и пожелал дальнейших успехов в боевой и политической подготовке.
Моне сразу стало не по себе. Как человек неглупый, он понимал: политрук Кац зря трепаться не станет, ему что-то нужно от Цацкеса. Предчувствие не обмануло Моню.
— Слушайте, Цацкес, — бодрым голосом сказал старший политрук Кац. — Мы решили оказать вам большую честь. И принять в славные ряды нашей коммунистической партии.
В трубке стало тихо. Только потрескивало слегка. Это политрук сопел в ожидании ответа.
— Больше ничего вы не решили?
— А что, этого мало? — удивился Кац. — Цацкес, вы должны радоваться и благодарить за доверие… Мы тут… в связи с обстановкой… ваша рота отрезана от штаба… решили принять вас заочно… И подготовили ваше заявление… Могу зачитать, если хотите.
— Читайте, — вздохнул Моня.
Его клонило в сон, и он не все слышал из того, что бубнил по проводу политрук:
— …дело Ленина — Сталина… окончательную победу над врагом… если погибну в бою… прошу считать меня коммунистом…
— Постойте, Кац, — встрепенулся Моня. — Почему вы меня хороните? А если я останусь жив?
— Тем более! — воскликнул Кац. — Я сам пожму вам руку и вручу партийный билет.
— Так куда вы спешите? Если я выберусь из этой дыры, я сам к вам приду, и мы поговорим по душам. Зачем такая спешка?
— Двадцать третьего февраля — день Красной Армии — большой праздник всего советского народа… Разве вам непонятно, Цацкес?
— Послушайте, Кац, я не могу вас перекричать. Потому что я — голодный, а чтобы иметь силы кричать, надо хоть что-нибудь подержать во рту. Так вот… Еще через год снова будет двадцать третье февраля. И, если, Бог даст, мы оба доживем до этого дня, вернемся к нашему разговору.