– Помнится, мне как-то пришлось писать рецензию на маленький томик... – начал я небрежно, но она перебила меня.

– Вы? – воскликнула она. – Так вы...

Она смотрела на меня во все глаза.

Я кивком подтвердил ее догадку.

– Хэмфри Ван-Вейден! – закончила она со вздохом облегчения и, бросив невольный взгляд в сторону Волка Ларсена, воскликнула: – Как я рада!..

Ощутив некоторую неловкость, когда эти слова сорвались у нее с губ, она поспешила добавить:

– Я помню эту чересчур лестную для меня рецензию...

– Вы не правы, – галантно возразил я. – Говоря так, вы сводите на нет мою беспристрастную оценку и ставите под сомнение мои критерии. А ведь все наши критики были согласны со мной. Разве Лэнг не отнес ваш «Вынужденный поцелуй» к числу четырех лучших английских сонетов, вышедших из-под пера женщины?

– Но вы сами при этом назвали меня американской миссис Мейнелл![12]

– А разве это неверно?

– Не в том дело, – ответила она. – Просто мне было обидно.

– Неизвестное измеримо только через известное, – пояснил я в наилучшей академической манере. – Я, как критик, обязан был тогда определить ваше место в литературе. А теперь вы сами стали мерой вещей. Семь ваших томиков стоят у меня на полке, а рядом с ними две книги потолще – очерки, о которых я, если позволите, скажу, что они не уступают вашим стихам, причем я, пожалуй, не возьмусь определить, для каких ваших произведений это сопоставление более лестно. Недалеко то время, когда в Англии появится никому не известная поэтесса и критики назовут ее английской Мод Брустер.

– Вы, право, слишком любезны, – мягко проговорила она, и сама условность этого оборота и манера, с которой она произнесла эти слова, пробудили во мне множество ассоциаций, связанных с моей прежней жизнью далеко, далеко отсюда. Я был глубоко взволнован. И в этом волнении была не только сладость воспоминаний, но и внезапная острая тоска по дому.

– Итак, вы – Мод Брустер! – торжественно произнес я, глядя на нее через стол.

– Итак, вы – Хэмфри Ван-Вейден! – отозвалась она, глядя на меня столь же торжественно и с уважением. – Как все это странно! Ничего не понимаю. Может быть, надо ожидать, что из-под вашего трезвого пера выйдет какая-нибудь безудержно романтическая морская история?

– О нет, уверяю вас, я здесь не занимаюсь собиранием материала, – отвечал я. – У меня нет ни способностей, ни склонности к беллетристике.

– Скажите, почему вы погребли себя в Калифорнии? – спросила она, помолчав. – Это, право, нелюбезно с вашей стороны. Вас, нашего второго «наставника американской литературы», почти не было видно у нас на Востоке.

Я ответил на ее комплимент поклоном, но тут же возразил:

– Тем не менее я однажды чуть не встретился с вами в Филадельфии. Там отмечали какой-то юбилей Браунинга, и вы выступали с докладом. Но мой поезд опоздал на четыре часа.

Мы так увлеклись, что совсем забыли окружающее, забыли о Волке Ларсене, безмолвно внимавшем нашей беседе. Охотники поднялись из-за стола и ушли на палубу, а мы все сидели и разговаривали. Один Волк Ларсен остался с нами. Внезапно я снова ощутил его присутствие: откинувшись на стуле, он с любопытством прислушивался к чужому языку неведомого ему мира.

Я оборвал незаконченную фразу на полуслове. Настоящее, со всеми его опасностями и тревогами, грозно встало предо мной. Мисс Брустер, видимо, почувствовала то же, что и я: она взглянула на Волка Ларсена, и я снова прочел затаенный ужас в ее глазах. Ларсен встал и деланно рассмеялся. Смех его звучал холодно и безжизненно.

– О, не обращайте на меня внимания! – сказал он, с притворным самоуничижением махнув рукой. – Я в счет не иду. Продолжайте, продолжайте, прошу вас!

Но поток нашего красноречия сразу иссяк, и мы тоже натянуто рассмеялись и встали из-за стола.