– Скажу, что вы оба спорите совершенно напрасно.

Душа человека – это его желание. Или, если хотите, совокупность желаний – это и есть его душа. Поэтому вы оба не правы. Вы, Ларсен, ставите во главу угла желание, отметая в сторону душу. Мисс Брустер ставит во главу угла душу, отметая желания. А в сущности, душа и желание – одно и то же.

– Однако, – продолжал я, – мисс Брустер права, утверждая, что соблазн остается соблазном, независимо от того, устоял человек или нет. Ветер раздувает огонь, и он вспыхивает жарким пламенем. Желание подобно огню. Созерцание предмета желания, новое заманчивое описание его, новое постижение этого предмета разжигают желание, подобно тому как ветер раздувает огонь. И в этом заключен соблазн. Это ветер, который раздувает желание, пока оно не разгорится в пламя и не поглотит человека. Вот что такое соблазн! Иногда он недостаточно силен, чтобы сделать желание всепожирающим, но если он хоть в какой-то мере разжигает желание, это все равно соблазн. И, как вы сами говорите, он может толкнуть человека на добро, так же как и на зло.

Я был горд собой. Мои доводы решили спор или по крайней мере положили ему конец, и мы сели за стол.

Но Волк Ларсен был в этот день необычайно словоохотлив, – я еще не видал его таким. Казалось, накопившаяся в нем энергия ищет выхода. Почти сразу же он затеял спор о любви. Как и всегда, он подходил к вопросу грубо материалистически, а Мод Брустер отстаивала идеалистическую точку зрения. Прислушиваясь к их спору, я лишь изредка высказывал какое-нибудь соображение или вносил поправку, но больше молчал.

Ларсен говорил с подъемом; Мод Брустер тоже воодушевилась. По временам я терял нить разговора, изучая ее лицо. Ее щеки редко покрывались румянцем, но сегодня они порозовели, лицо оживилось. Она дала волю своему остроумию и спорила с жаром, а Волк Ларсен прямо упивался спором.

По какому-то поводу – о чем шла речь, не припомню, так как был увлечен в это время созерцанием каштанового локона, выбившегося из прически Мод, – Ларсен процитировал слова Изольды, которые она произносит, будучи в Тинтагеле:

Средь смертных жен я взыскана судьбой.
Так согрешить, как я, им не дано,
И грех прекрасен мой...

Если раньше, читая Омара Хайама, он вкладывал в его стихи пессимистическое звучание, то сейчас, читая Суинберна, он заставил его строки звучать восторженно, даже ликующе. Читал он правильно и хорошо. Едва он умолк, как Луис просунул голову в люк и сказал негромко:

– Нельзя ли потише? Туман поднялся, а пароход, будь он неладен, пересекает сейчас наш курс по носу. Виден левый бортовой огонь!

Волк Ларсен так стремительно выскочил на палубу, что, когда мы присоединились к нему, он уже успел, задвинув крышку люка, заглушить пьяный рев, несшийся из кубрика охотников, и спешил на бак, чтобы закрыть люк там. Туман рассеялся не вполне – он поднялся выше, закрыв собою звезды, и сделал мрак совсем непроницаемым. И прямо впереди из мрака на меня глянули два огня, красный и белый, и я услышал мерное постукивание машины парохода. Несомненно, это была «Македония».

Волк Ларсен вернулся на ют, и мы стояли в полном молчании, следя за быстро скользившими мимо нас огнями.

– На мое счастье, у него нет прожектора, – промолвил Волк Ларсен.

– А что, если я закричу? – шепотом спросил я.

– Тогда все пропало, – отвечал он. – Но вы подумали о том, что сразу же за этим последует?

Прежде чем я успел выразить какое-либо любопытство по этому поводу, он уже держал меня за горло своей обезьяньей лапой. Его мускулы едва заметно напряглись, и это был весьма выразительный намек на то, что ему ничего не стоит свернуть мне шею. Впрочем, он тут же отпустил меня, и мы снова стали следить за огнями «Македонии».

– А если бы крикнула я? – спросила Мод.

– Я слишком расположен к вам, чтобы причинить вам боль, – мягко сказал он, и в его голосе прозвучали такая нежность и ласка, что меня передернуло. – Но лучше не делайте этого, потому что я тут же сверну шею мистеру Ван-Вейдену, – добавил он.

– В таком случае я разрешаю ей крикнуть, – вызывающе сказал я.

– Навряд ли мисс Брустер захочет пожертвовать жизнью «наставника американской литературы номер два», – с издевкой проговорил Волк Ларсен.

Больше мы не обменялись ни словом; впрочем, мы уже настолько привыкли друг к другу, что не испытывали неловкости от наступившего молчания. Когда красный и белый огни исчезли вдали, мы вернулись в кают-компанию, чтобы закончить прерванный ужин.

Ларсен снова процитировал какие-то стихи, а Мод прочла «Impenitentia Ultima» Даусона. Она читала превосходно, но я наблюдал не за нею, а за Волком Ларсеном. Я не мог оторвать от него глаз, так поразил меня его взгляд, прикованный к ее лицу. Я видел, что он совершенно поглощен ею; губы его бессознательно шевелились, неслышно повторяя за ней слова:

...И когда погаснет солнце,
Пусть ее глаза мне светят,
Скрипки в голосе любимой
Пусть поют в последний час...

– В вашем голосе поют скрипки! – неожиданно произнес он, и в глазах его опять сверкнули золотые искорки.

Я готов был громко возликовать при виде проявленного ею самообладания... Она без запинки дочитала заключительную строфу, а затем постепенно перевела разговор в более безопасное русло. Я был как в дурмане. Сквозь переборку кубрика доносились звуки пьяного разгула, а мужчина, который внушал мне ужас, и женщина, которую я любил, сидели передо мной и говорили, говорили... Никто не убирал со стола. Матрос, заменявший Магриджа, очевидно, присоединился к своим товарищам в кубрике.

Если Волк Ларсен был когда-либо всецело упоен минутой, так это сейчас. Временами я отвлекался от своих мыслей, с изумлением прислушиваясь к его словам, поражаясь незаурядности его ума и силе страсти, с которой он отдавался проповеди мятежа. Разговор коснулся Люцифера из поэмы Мильтона, и острота анализа, который давал этому образу Волк Ларсен, и красочность некоторых его описаний показывали, что он загубил в себе несомненный талант. Мне невольно пришел на память Тэн, хотя я и знал, что Ларсен никогда не читал этого блестящего, но опасного мыслителя.