С Бесль он погружался в атмосферу отношений двух детей, вероятно, оживляемую довольно пикантным эротизмом. Письма, которыми они обменивались, не были письмами о любви, но лишь откровениями партнеров по наслаждению. Мария Текла разрешала вольности, от которых сама, по-видимому, получала большое наслаждение. Она не драматизировала свою любовь к кузену, как это делала «дочь булочника» из Зальцбурга: раздосадованная тем, что ее оставил Вольфганг, та решила уйти в монастырь. Леопольда беспокоил ветреный характер сына; он осторожно давал ему советы, предвидя, что тот однажды окажется жертвой «амурных» забав. На отцовские упреки музыкант отвечал с шутовским поклоном, что если бы был обязан жениться на всех девушках, с которыми «шалил», их было бы у него на руках больше двух сотен.

Я допускаю, что здесь имеет место некоторое преувеличение. Моцарт не Дон Жуан и не Керубино; естественная потребность в нежности и тот порыв, который заставлял его полностью отдаваться, как только он чувствовал, что его любят, — или по крайней мере так думал, — были с детства основой его чувственной жизни. Эта чувственность расцветала, подогреваемая симпатией, и свертывалась, если окружавшие его люди бывали к нему безразличны или враждебны; это настолько верно, что, когда Вольфганг попадет в сети семейства Веберов, будет такое впечатление, что он полюбит всю семью одновременно, родителей и дочерей, потому что, скрадывая одиночество его жизни в Маннгейме, расчетливые богемные друзья одаривали его тем, лишение чего всегда заставляло его страдать: семейным очагом.

У дяди Моцарта, переплетчика, отца Марии Теклы, не было возможности поселить Вольфганга с матерью у себя, и они отправились в гостиницу «Ягненок» на Кройцгассе, где прожили до конца месяца. Все это время ему было не до забав с кузиной: больше захваченный музыкой, чем этой милой девушкой, Вольфганг познакомился с фабрикантом фортепьяно Штейном, производившим великолепные инструменты. Обладая более широким диапазоном, ударно-клавишный инструмент, происходивший от клавикорда, был готов полностью заменить щипково-клавишный клавесин. Изобретение фортепьяно должно было перевернуть всю клавесинную музыку, предлагая профессионалам и любителям гораздо более широкие возможности. Моцарт понял это, когда Иоганн Кристиан Бах открыл фортепьяно англичанам. Одной из причин, усиливших влияние «лондонского Баха» на юного австрийца, было открытие того, что должно было вскоре стать в полном смысле слова романтическим инструментом.

Штейн был одним из страстных музыкантов, вроде тех, что часто появляются в сказках Гофмана, из тех, что вкладывали душу в инструменты, которые создавали. «Когда Штейн заканчивает одно из своих фортепьяно, — писал Моцарт, — он первым делом садится за него (как говорил мне сам) и пробует все пассажи, переливы, интервалы; потом полирует, работает, пока инструмент не примет окончательный вид, — потому что работает он только ради музыки, а не ради собственной выгоды. Без этого все сразу бы кончилось. Он часто говорил: «Если бы я сам не был таким страстным любителем музыки, то давно бы потерял терпение и бросил эту работу. Но… Но я люблю инструменты, которые не обманывают исполнителя и служат долго». И действительно, его фортепьяно очень прочные. Он гарантирует, что дека не разобьется и не треснет. Изготовив деку, он выставляет ее на улицу, под дождь, под снег, выдерживает под палящим солнцем и что только с ней не делает, а потом приклеивает к ней кусочки древесины, чтобы сделать ее окончательно прочной и стойкой к деформации. И бывает в восторге если она трескается: это значит, что можно быть уверенным в том, что больше с нею ничего не случится. Часто он и сам делает в ней надрезы, чтобы затем заклеить их и сделать деку еще надежнее».

Вольфганг с огромной радостью играл на фортепьяно этого незаурядного человека, брата гофмановских героев Креспеля и Крайслера. По инструментам он оценивал технический прогресс в этом деле, в частности, изобретенную Штейном конструкцию педали, «которую прижимают коленом, — в его инструментах она удобнее, чем в изделиях других мастеров: достаточно к ней лишь едва прикоснуться — и она срабатывает немедленно, а когда чуть отодвигаешь колено, не слышно никакой вибрации». Одним из крупных преимуществ его фортепьяно был «выбег звука», но «из ста изготовителей фортепьяно этим не занимается ни один, а без этого невозможно прекращение звучания или вибрации после удара по клавише. Молоточки у этого мастера падают точно в момент удара по расположенным над ними струнам, независимо от того, продолжаешь ли ты прижимать клавишу или отпускаешь ее».

Моцарт дал в Аугсбурге несколько концертов с большим успехом, но с довольно скромным денежным сбором. 24 октября мать и сын уложили чемоданы, обошли друзей и родственников с прощальными визитами, а 25-го, в своей прекрасной почтовой карете, отправились в замок Хохенальтхайм. Моцарт хотел навестить там князя Оттинген-Валлерштайна, с которым встречался в Неаполе еще ребенком и который тогда проявил к нему большую симпатию. К сожалению, князь был болен, и наши путешественники провели в его доме всего четыре или пять дней, после чего 29 октября отправились в Маннгейм. У этого князя, настоящего знатока музыки, не было настолько большого двора, чтобы оставить музыканта при себе, но было известно его влияние на курфюрста Баварского и на курфюрста Пфальцского, и Моцарты надеялись на то, что его рекомендации широко распахнут перед ними двери этих высочеств.

Маннгейм, столица пфальцского курфюрста Карла Теодора, гармонично сочетал французские манеры с германским духом. К тому же амбиции большинства мелких германских монархов XVIII столетия заставляли их соперничать с королем Франции. Каждый из них хотел иметь собственный замок, более или менее точную копию Версаля.

Французский вкус, французская мода были для них законом. Идеал высшей утонченности и элегантности, царивший в Париже, задавал тон во многих небольших германских дворах: здесь почитали энциклопедистов, говорили по-французски, приобретали картины Ватто, а Вольтер деспотически царил в умах князей, позволявших этому хулителю монархии бичевать себя. В Маннгейме больше чем где бы то ни было старались во всем подражать французам. Личный друг Вольтера курфюрст Пфальцский сформировал свой образ мыслей по образцу поэта из «Заиры». Уже Шубарт в своей «Немецкой хронике» 1773 года удивлялся этому странному подражательству и писал: «Подданных курфюрста Пфальцского можно было бы с одинаковым успехом принять как за колонию французов, так и за немецких провинциалов». В глазах Моцарта именно эта «галломания», к которой, впрочем, он останется совершенно безразличен (если не враждебен), придавала германским дворам некий особый шарм. Этот австриец чувствовал — или считал себя — «немцем», каким бы космополитом он ни был, а Маннгейм в эти 1777–1778 годы представлялся настоящей столицей музыки, и притом музыки национальной. Действительно, уже несколько лет, не отвергая, однако, крепко укоренившегося в нем французского вкуса, пфальцский курфюрст эволюционировал в направлении создания немецкого искусства. Менее склонный к италомании, чем его соседи, он набрал в свой двор немецких музыкантов.

Гениальный Иоганн Стамиц превратил маннгеймский оркестр в лучший оркестр Германии, а значит, и всего мира. Вспомним об удивлении, испытанном Леопольдом и Вольфгангом, когда они несколькими годами раньше услышали этот оркестр в Мюнхене, и о любопытном похвальном отзыве отца Моцарта о его музыкантах: не бездарных, не пьяницах, не плутах. Преемники умершего в 1761 году Стамица продолжили его традиции дисциплины, культуры и вкуса. Именно в них «этот оркестр черпал убедительную силу своей интерпретацией тончайших нюансов, разнообразием и современностью музыкальной выразительности. Виртуозность этого удивительного коллектива была такова, что обеспечивала даже второсортным произведениям восторженный прием публики». Подтверждение этого восторга мы находим у Шубарта, который не был ни музыковедом, ни критиком, но настоящим любителем музыки; он оставил следующее суждение, своеобразный пример «описательной критики», в высшей степени субъективной и выразительной: «По уровню интерпретации маннгеймский оркестр первый в мире. Его форте — это настоящий гром, его крещендо могучий водопад, диминуэндо — убегающий хрустальный ручеек, пиано — дыхание весны. Что до духовых, то все они в строго нужном месте поднимают и несут или наполняют и одушевляют бурю скрипок». А все потому, что в распоряжении пфальцских композиторов был такой совершенный инструмент, а оркестранты получали такие драгоценные уроки, что «Маннгеймская школа» сыграла значительную роль в развитии немецкой музыки в XVIII столетии.