— Абсолютно правы, — ответил я.
— Женщины, особенно Рейчел, в своих поступках руководствуются эмоциями. Мы, мужчины, как правило, хотя и не всегда, — рассудком. Я рад, что вы проявляете благоразумие. Когда весной вы навестите нас во Флоренции, то, возможно, позволите мне показать вам некоторые сокровища нашего города.
Вы не будете разочарованы.
Он выпустил в потолок еще одно облако дыма.
— Когда вы говорите «мы», то употребляете это слово в королевском смысле, как если бы город принадлежал лично вам, или оно взято из юридического лексикона? — поинтересовался я.
— Простите, — сказал он, — но я так привык действовать и даже думать за Рейчел, что не могу провести четкую грань между нею и собой и невольно употребляю именно это личное местоимение.
Он искоса взглянул на меня.
— У меня есть все основания полагать, что со временем я стану употреблять его в более интимном смысле. Но это, — он сделал жест рукой, в которой держал сигару, — в руце Божией. А вот и сама Рейчел.
Когда Рейчел вошла в комнату, он встал, я тоже; она подала ему руку, которую он взял в свои и поцеловал, и обратилась к нему по-итальянски.
Возможно, оттого, что я наблюдал за ними за обедом — его глаза, которые он не сводил с ее лица, ее улыбка, ее манеры, изменившиеся при его появлении, — не знаю, но я чувствовал, что меня начинает тошнить. Все, что я ел, отдавало пылью. Даже tisana, приготовленная ею для нас троих, имела непривычный горький привкус. Я оставил их в саду и поднялся в свою комнату.
Уходя, я слышал, что они сразу перешли на итальянский. Я сидел у окна в кресле, в котором провел первые дни и недели выздоровления, она — рядом со мной; и мне казалось, что весь мир погрузился в пучину зла и внезапно пропитался желчью. Я не мог заставить себя спуститься вниз и попрощаться с Райнальди. Я слышал, как подали экипаж, слышал, как экипаж отъезжает от дома. Я продолжал сидеть в кресле. Вскоре Рейчел подошла к моей двери и постучала. Я не ответил. Она открыла дверь, вошла в комнату и, приблизившись, положила руку мне на плечо.
— В чем дело на сей раз? — спросила она. Она говорила таким тоном, словно ее терпению пришел конец. — Сегодня он был на редкость учтив и доброжелателен. Чем вы опять недовольны?
— Ничем, — ответил я.
— Он так хорошо говорит о вас! — сказала она. — Если бы вы его слышали, то поняли бы, что он очень высокого мнения о вас. Уверена, что сегодня вы не придрались бы ни к одному его слову. Если бы вы не были так упрямы и ревнивы…
Она задернула портьеры — в комнате уже стемнело. Даже в ее жесте, в том, как она коснулась портьеры, чувствовалось раздражение.
— Вы намерены до самой полуночи сгорбившись сидеть здесь? — спросила она. — Если — да, то чем-нибудь укройтесь, а то простудитесь. Что касается меня, я устала и пойду спать.
Она дотронулась до моей руки и вышла. Не ласка. Торопливый жест взрослого, который слишком утомлен, чтобы и дальше журить непослушного ребенка, и потому, махнув на все рукой, раздраженно треплет его по плечу.
«Ну-ну… ради Бога, хватит».
Той ночью ко мне вернулась лихорадка. Не с прежней силой, но близко к тому. Была ли то простуда, которую я подхватил, сидя в лодке в гавани двадцать четыре часа назад, — не знаю, только утром, едва поднявшись, я почувствовал головокружение, тошноту и озноб и был вынужден снова лечь в постель. Послали за врачом, и в моей раскалывающейся от боли голове настойчиво всплывала одна мысль: неужели я снова заболеваю и начинается вся эта жалкая история, которую однажды я уже пережил? Врач объявил, что у меня не в порядке печень, и оставил лекарства. Но днем, когда Рейчел пришла посидеть со мной, мне показалось, что на ее лице то же выражение усталости и скуки, как и накануне вечером. По нему я мог представить себе, о чем она думает. «Неужели все начинается сначала? Неужели мне суждено до скончания века быть здесь сиделкой?» Когда она подавала мне лекарство, то обращалась со мной непривычно резко; чуть позже я почувствовал жажду и захотел пить, но не обратился к ней, боясь лишний раз побеспокоить.
В руках она держала книгу, которую не читала, и ее присутствие возле моей постели было исполнено молчаливого упрека.
— Если у вас есть другие дела, — наконец сказал я, — не сидите со мной.
— Что же еще должна я, по-вашему, делать? — спросила она.
— Может быть, вы хотите повидаться с Райнальди?
— Он уехал, — сказала она.
При этом известии у меня отлегло от сердца. Я почти забыл о недомогании.
— Он вернулся в Лондон? — осведомился я.
— Нет, — ответила она. — Вчера он отплыл из Плимута.
Я почувствовал невероятное облегчение, и мне пришлось отвернуться, чтобы она не догадалась об этом по моему лицу и не пришла в еще большее раздражение.
— Я думал, у него еще есть дела в Англии.
— Так и было, но мы решили, что их можно закончить по переписке. Дела более срочные требуют его присутствия дома. Он узнал, что судно отплывает в полночь, и уехал. Вы удовлетворены?
Райнальди покинул Англию. Этим я был удовлетворен. Но я не был удовлетворен ни местоимением «мы», ни тем, что она говорила о доме. Я знал, почему он уехал — предупредить слуг на вилле о прибытии госпожи. В этом и состояло срочное дело, требующее его присутствия. Мое время подходило к концу.
— Когда вы последуете за ним?
— Это зависит от вас, — ответила она.
Я подумал, что если захочу, то могу продолжать болеть. Жаловаться на боли, на тошноту. Притворяться. И протянуть еще несколько недель. А потом?
Ящики упакованы, будуар пуст, кровать в голубой спальне покрыта чехлом, как годы до ее приезда. И тишина.
— Если бы, — вздохнула она, — вы были менее обозлены, менее жестоки, эти последние дни могли бы быть такими счастливыми…
Разве я был обозлен? Разве я был жесток? Я так не думал. Мне казалось, что все дело в ней. И не существовало средства сломить ее суровость. Я потянулся к ее руке, она дала мне ее. Но и целуя руку Рейчел, я все равно думал о Райнальди.
Ночью мне снилось, что я поднялся к гранитной плите и вновь прочел погребенное под нею письмо. Сон был таким живым, что не стерся из памяти после моего пробуждения и преследовал меня все утро. Я встал с постели и, поскольку чувствовал себя достаточно хорошо, в полдень, как обычно, спустился вниз. Несмотря на все усилия, я не мог отделаться от желания перечесть спрятанное под гранитом письмо. Я не мог вспомнить, что говорилось в нем о Райнальди. Мне было необходимо знать, что написал о нем Эмброз. Днем Рейчел всегда поднималась к себе отдохнуть, и, как только она ушла, я незаметно вышел из дома, углубился в лес, прошел по аллее и, испытывая жгучее отвращение к тому, что собирался сделать, поднялся по тропинке над домом лесничего. Я подошел к гранитной глыбе. Опустился на колени и, раскопав руками землю, нащупал сырую кожу своей записной книжки. На зиму в ней поселился слизняк. На передней стороне обложки виднелся липкий след — черный, клейкий; слизняк прилип к коже. Я смахнул его пальцем, открыл записную книжку и вынул измятое письмо. Бумага промокла и размякла, слова почти выцвели, но их еще можно было разобрать. Я прочел письмо от начала до конца. Первую часть — более поспешно, хотя мне и показалось странным, что болезнь, вызванная совсем другой причиной, симптомами так напоминала мою. Но — к Райнальди…
«Шел месяц за месяцем (писал Эмброз), и я все чаще замечал, что за советом она предпочитает обращаться не ко мне, а к человеку, о котором я уже писал в своих письмах, к синьору Райнальди, другу и, как я полагаю, поверенному Сангаллетти. По-моему, этот человек оказывает на нее пагубное влияние. Я подозреваю, что он влюблен в нее еще с той поры, когда Сангаллетти был жив, и, хоть я до самого последнего, недавнего времени ни на миг не допускал, что он ей интересен, сейчас я не так в этом уверен. При упоминании его имени на ее глаза набегает тень, в голосе появляется особая интонация, что пробуждает во мне самые ужасные подозрения.