— Вовсе не спятил, — возразил я, — просто в эту минуту мне исполнилось двадцать пять лет. Слушайте!

Я поднял руку. Часы били полночь. Я сунул руку в карман.

— Вот это вы прочтете на досуге, — сказал я и положил документ на столик рядом с подсвечником, — но остальное я хочу отдать вам сейчас.

Я высыпал свертки на кровать и, бросив корзину на пол, принялся разрывать упаковки, швыряя в разные стороны мягкую оберточную бумагу и рассыпая по постели небольшие коробочки. Рубиновые диадема и кольцо, сапфиры и изумруды, жемчужное колье и браслеты рассыпались в хаотическом беспорядке…

— Это ваше… и это… и это… — повторял я, в исступлении осыпая ее сверкающим дождем, прижимая драгоценности к ее пальцам, рукам, к ее телу.

— Филипп, — крикнула она, — вы не в своем уме! Что вы наделали?

Я не ответил. Я взял колье и надел на нее.

— Мне двадцать пять лет, — сказал я, — вы слышали, как часы пробили двенадцать? Остальное теперь не имеет значения. Все это ваше. Будь у меня целый мир, я и его отдал бы вам.

Я никогда не видел более смущенных и более удивленных глаз. Она взглянула вверх — на меня, вниз — на разбросанные повсюду ожерелья и браслеты, затем снова на меня, и, наверное, потому, что я смеялся, она вдруг обняла меня и тоже рассмеялась. Мы держали друг друга в объятиях; казалось, она заразилась моим безрассудством, разделила мой исступленный порыв, и мы оба вкушали восторг, даруемый безумием.

— Этот план вы и вынашивали последние недели? — спросила она.

— Да, — ответил я. — Их должны были принести вам вместе с завтраком.

Но, как и наши молодцы с их трубками, я не вытерпел.

— А у меня для вас ничего нет, кроме золотой булавки для галстука, — сказала она. — В свой день рождения вы заставляете меня сгореть со стыда.

Может быть, вы хотите чего-нибудь еще? Скажите мне, и вы это получите. Все, чего ни пожелаете.

Я посмотрел на нее, усыпанную рубинами и изумрудами, с жемчужным колье на шее, и, вдруг вспомнив, что означало это колье, сразу сделался серьезным.

— Да, одного, — сказал я. — Но об этом бесполезно просить.

— Почему?

— Потому, — ответил я, — что вы дадите мне пощечину и прогоните спать.

Она внимательно посмотрела на меня и дотронулась рукой до моей щеки.

— Просите, — сказала она. И голос ее звучал ласково.

Я не знал, как мужчина просит женщину стать его женой. Как правило, прежде всего необходимо получить согласие родителей. Если родителей нет, существуют ухаживание, обмен любезностями, прощупывание почвы. Все это не относилось ни к ней, ни ко мне. Между нами никогда не заходило разговоров о любви и супружестве. Была полночь. Я мог бы просто и откровенно сказать ей:

«Рейчел, я люблю вас, будьте моей женой». Я вспомнил утро в саду, когда мы острили по поводу моей неприязни к таким делам и я сказал ей, что для счастья и душевного покоя мне вполне достаточно собственного дома.

Интересно, подумал я, поймет ли она меня, вспомнит ли то утро?

— Однажды я сказал вам, что нахожу необходимое мне тепло и уют в стенах моего дома. Вы не забыли?

— Нет, — сказала она, — я не забыла.

— Я заблуждался, — сказал я. — Теперь я знаю, чего мне не хватает.

Она коснулась пальцами моей головы, кончика уха, подбородка.

— Неужели? — спросила она. — Вы уверены?

— Больше, чем в чем бы то ни было, — ответил я.

Она взглянула на меня. При свечах ее глаза казались еще темнее.

— В то утро вы были очень уверены в себе, — сказала она, — и упрямы.

Тепло домов…

Она протянула руку и, не переставая смеяться, потушила свечу.

На рассвете, до того как слуги проснулись и спустились вниз, чтобы открыть ставни и впустить в дом свет дня, я стоял на траве и в недоумении спрашивал себя, существовал ли до меня хоть один мужчина, чью любовь приняли бы так естественно и просто. Если бы так было всегда, сколь многие были бы избавлены от утомительного ухаживания. Любовь со всеми ее ухищрениями до сих пор не занимала меня; мужчинам и женщинам вольно развлекаться в свое удовольствие — меня же это не волновало. Я был слеп и глух; я спал; но так было прежде.

То, что произошло в первые часы моего дня рождения, будет живо всегда.

Если в них была страсть, я забыл о ней. Если нежность — она по-прежнему со мной. Меня поразило — и мне не забыть этого чувства, — как беззащитна женщина, принимающая любовь. Возможно, женщины держат это в тайне, чтобы привязать нас к себе. И берегут свою тайну до последнего.

Этого я никогда не узнаю — мне не с кем сравнивать. Она была моей первой и последней.

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

Я помню, как круглый шар солнца появился над верхушками деревьев, окаймляющих лужайку, и дом ожил. На серебристой, словно тронутой инеем траве лежали тяжелые капли росы. Запел дрозд, его песню подхватил зяблик, и вскоре в воздухе звенел весенний хор птичьих голосов. Флюгер на башне, первым поймав солнечный луч, блеснул золотом на фоне голубого неба, повернулся на северо-запад и застыл. Серые стены дома, совсем недавно темные и мрачные, в свете занимающегося утра теплели, радуя глаз новой красотой.

Я вошел в дом, поднялся в свою комнату, придвинул к открытому окну кресло, сел и стал смотреть в сторону моря. Голова моя была пуста, без единой мысли. Тело спокойно, неподвижно. Никакие проблемы не всплывали на поверхность, никакие тревоги не свербили в потаенных уголках души, нарушая блаженный покой. Как будто все в моей жизни было решено и предо мной лежала прямая, гладкая дорога. Годы, оставшиеся позади, не в счет. Годы, ждущие впереди, — не более чем продолжение всего, что я уже знал, чем владел, чем обладал; и так навсегда и неизменно, как «аминь» в литании. В будущем только одно: Рейчел и я. Муж и жена, которые живут друг другом в стенах своего дома, не обращая внимания на суетящийся за их порогом мир. Изо дня в день, из ночи в ночь, пока оба мы живы. Это было все, что я помнил из молитвенника.

Я закрыл глаза, но она по-прежнему была со мной. Затем я, должно быть, незаметно для себя уснул, а когда проснулся, солнце лилось в открытое окно и молодой Джон уже разложил на стуле мою одежду и принес горячую воду; я не слышал, как он вошел, как вышел. Я побрился, оделся и спустился к завтраку, который успел остыть и стоял на буфете — Сиком решил, что я давно спустился; но яйца вкрутую и ветчина — легкая пища. В тот день я бы съел что угодно. Покончив с едой, я свистнул собак, пошел в сад, и, не заботясь о Тамлине и его драгоценных цветах, сорвал все распустившиеся камелии, и, сложив их в ту самую корзину, которая послужила мне накануне для переноски драгоценностей, вернулся в дом, поднялся по лестнице и подошел к двери Рейчел.

Она завтракала, сидя в кровати, и, не дав ей времени возразить или задернуть полог, я высыпал на нее камелии.

— Еще раз с добрым утром, — сказал я, — и напоминаю, что сегодня все-таки мой день рождения.

— День рождения или нет, — сказала она, — но, прежде чем войти, принято стучать. Уйдите.

Трудно держаться с достоинством, когда камелии покрывают вашу голову, плечи, падают в чашку и на бутерброд, но я сделал серьезное лицо и отошел в конец спальни.

— Извините, — сказал я. — Однажды войдя через окно, я стал излишне вольно обращаться с дверьми. И то правда, манеры подвели меня.

— Вам лучше уйти, пока Сиком не пришел за подносом. Думаю, застав вас здесь, он был бы шокирован, несмотря ни на какой день рождения.

Холодный тон Рейчел обескуражил меня, но я подумал, что ее замечание не лишено логики. Пожалуй, с моей стороны было чересчур смело врываться к женщине и мешать ей завтракать, даже если эта женщина скоро станет моей женой, о чем Сиком пока не знал.

— Я уйду, — сказал я. — Простите меня. Я только хочу вам кое-что сказать. Я вас люблю.

Я повернулся к двери и вышел. Я заметил, что жемчужного колье на ней уже не было. Наверное, она сняла его, как только я ушел от нее ранним утром.