При свете свечи я внимательно осмотрел их. Они казались одинаковыми. Я сунул мизинец и попробовал осадок на вкус — сперва из ее чашки, затем из моей.
Была ли какая-нибудь разница? Я затруднялся определить. Возможно, в моей чашке осадок был немного гуще. Но я бы не поклялся в этом. Я вышел из буфетной и снова поднялся к себе.
Я разделся и лег в постель. Лежа в темноте, я не ощущал ни гнева, ни страха. Только сострадание. Я видел в ней ту, кто, соприкоснувшись со злом и неся на себе его печать, не отвечает за свои поступки. Принуждаемая и руководимая человеком, имеющим над нею власть, по вине рождения и обстоятельств лишенная нравственного чувства, она под влиянием инстинкта и порыва способна на роковой поступок. Я хотел спасти ее от нее самой, но не знал как. Мне казалось, что Эмброз где-то рядом и я вновь живу в нем. Или он во мне. Письмо, которое он написал мне и которое я разорвал на клочки, не достигло цели.
Я почти верил, что по-своему, любовью странной, какой любить могла лишь она, Рейчел любила нас обоих, но со временем мы перестали быть необходимыми для нее. В конечном счете ее действиями руководило нечто иное, нежели слепое чувство. Возможно, в ней жило два существа и верх одерживало то одно, то другое. Не знаю. Луиза сказала бы, что Рейчел всегда была тем, вторым. Что с самого начала каждая мысль, каждый поступок диктовались определенным умыслом. Началось ли это в ту пору, когда после смерти отца она жила с матерью во Флоренции или еще раньше? Это отношение к жизни, этот способ жить? Сангаллетти, который и для Эмброза, и для меня всегда был не более чем бесплотная, лишенная субстанции тень… Умирая на дуэли, может быть, он тоже страдал? Луиза, несомненно, сказала бы, что страдал. Луиза настаивала на том, что с первой же встречи с Эмброзом два года назад Рейчел строила планы выйти за него замуж из-за денег. А когда он не дал ей того, чего она хотела, замыслила его смерть. Так уж устроен ум Луизы. А ведь она не читала письма, которое я разорвал на клочки. Каков был бы ее приговор, если бы она его прочла? Свершенное однажды и оставшееся нераскрытым женщина может совершить и во второй раз. И избавиться от очередной обузы.
Что ж, письмо порвано; ни Луиза и никто другой никогда не прочтут его.
Содержание письма теперь утратило реальный смысл. Я придавал ему значение не больше, чем конечной фразе в последней записке Эмброза, от которой Райнальди и Ник Кендалл отмахнулись как от бреда душевнобольного: «Все-таки она доконала меня, Рейчел, мука моя».
Мне одному дано было знать, что он говорил правду.
И вновь я вернулся туда. Вернулся на мост через Арно, где давал клятву.
Возможно, клятва и отличается от всего остального тем, что ею нельзя пренебрегать, но в положенное время необходимо выполнить. И это время пришло…
Следующий день был воскресенье. Как и в каждое воскресенье со времени ее приезда, к дому подкатил экипаж, чтобы отвезти нас в церковь. День стоял ясный, теплый. Лето было в полном разгаре. Она спустилась вниз в темном платье из легкой материи, в соломенной шляпке и с зонтиком от солнца в руках. Она с улыбкой пожелала Веллингтону и Джиму доброго утра, и я помог ей подняться в экипаж. Когда я сел рядом с ней и мы въехали в парк, она вложила свою руку в мою.
Сколько раз держал я эту руку в своей, замирая от любви! Ощущал ее хрупкость и изящество, поворачивал кольца на пальцах, разглядывал голубые жилки на тыльной стороне ладони, прикасался к маленьким, коротко остриженным ногтям… Теперь, когда ее рука покоилась в моей, я впервые понял, что она может служить и для другого. Я видел, как эта самая рука проворно берет стручки, высыпает из них семена, затем разминает и втирает в ладонь. Я вспомнил, как однажды сказал Рейчел, что у нее красивые руки, и она, смеясь, ответила, что я первый говорю ей об этом. «Они созданы для работы, — сказала она. — Когда я занималась в саду, Эмброз не раз говорил мне, что у меня руки крестьянки».
Мы подъехали к крутому спуску, и на заднее колесо экипажа нацепили тормозной башмак. Ее плечо коснулось моего, и, раскрыв зонтик, она сказала:
— Этой ночью я так крепко спала, что не слышала, как вы ушли.
Она посмотрела на меня и улыбнулась. Она обманывала меня столько времени, но я почувствовал себя еще большим лжецом. Я не нашелся с ответом и, чтобы утвердиться в своем намерении, крепче сжал ее руку и отвернулся.
В западной бухте золотился обнаженный отливом песок, вода сверкала на солнце. Мы свернули на дорогу к деревне и к церкви. Воздух полнился колокольным звоном, люди стояли у ограды, ожидая, когда мы выйдем из экипажа, чтобы пропустить нас вперед. Рейчел улыбнулась и поклонилась всем.
Мы заметили Кендаллов, Паско, многих арендаторов имения и под звуки органа прошли через придел к своим местам.
На несколько мгновений мы в короткой молитве преклонили колени, закрыв лицо руками. С какими словами обращается она к своему Богу, если он вообще у нее есть? — подумал я; сам я не молился. — Возносит благодарность за все, чего достигла? Или молит о прощении?
Она поднялась с колен, села и открыла молитвенник. Лицо ее было безмятежно и счастливо. Как бы я хотел ненавидеть ее — как ненавидел те долгие месяцы до нашей встречи. Но я ничего не чувствовал, ничего, кроме все того же странного, жгучего сострадания.
Вошел викарий; мы встали, и служба началась. Помню псалом, который мы пели в то утро. «Да не ступит в дом Мой нога творящего зло; да не предстанет он пред взором Моим». Она пела, и губы ее слегка шевелились, голос звучал мягко, тихо. Когда викарий поднялся на кафедру, чтобы обратиться к своей пастве с проповедью, она сложила руки на коленях и, пока он оглашал тему:
«Бойтесь попасть в руки Бога живого», не сводила с его лица серьезного, внимательного взгляда.
Солнце, заглянувшее сквозь витражи, залило церковь ярким сиянием. Со своего места я видел розовые лица деревенских ребятишек, которые позевывали в ожидании конца проповеди, слышал, как они шаркают ногами в воскресной обуви, мечтая скорее скинуть ее и босиком поиграть на траве. На какой-то миг меня пронзило страстное желание сделаться юным, невинным и чтобы рядом со мной в церкви сидел Эмброз, а не Рейчел.
«За городской стеной, вдали отсюда, стоит зеленый холм». Не знаю, почему в тот день мы пели именно этот гимн — возможно, по случаю какого-нибудь праздника, связанного с деревенскими детьми. Громкие чистые голоса летели под своды приходской церкви, но я думал не об Иерусалиме, что, несомненно, предполагалось, а о простой могиле в углу протестантского кладбища во Флоренции.
Когда хор удалился и прихожане поднялись со своих мест, Рейчел тихо проговорила:
— По-моему, надо пригласить Кендаллов и Паско к обеду, как мы обычно делали. В последний раз это было так давно, что они могут обидеться.
Я немного подумал и коротко кивнул. Пожалуй, оно и лучше. Их общество поможет навести между нами мосты, и у Рейчел, занятой беседой с привыкшими к моему молчанию гостями, не будет времени смотреть на меня и размышлять над моим поведением. Семейство Паско не пришлось долго уговаривать. С Кендаллами было сложнее.
— Мне придется покинуть вас сразу после обеда, — сказал крестный. — Но экипаж может вернуться за Луизой.
— Мистер Паско должен читать проповедь во время вечерней службы, — вмешалась супруга викария, — и мы можем подвезти вас.
Они принялись обсуждать детали поездки, и, пока спорили, как все лучше устроить, я заметил, что десятник рабочих, занятых на строительстве террас и будущего нижнего сада, с шапкой в руке остановился на обочине, чтобы поговорить со мной.
— Что случилось? — спросил я его.
— Прошу прощения, мистер Эшли, — сказал он. — Я искал вас вчера после работы, но не нашел. Хотел предупредить, что если вы вдруг пойдете на дорожку с террасами, не входите на мост, который мы строим над садом. Пока это только остов, в понедельник мы продолжим работы. Настил кажется прочным на вид, но он не выдержит и самого небольшого веса. Любой, кто ступит на него, чтобы перебраться на другую сторону, упадет и сломает себе шею.