Кононенко остался жив. У него был проломлен череп и оказалось тяжелое сотрясение мозга. Сейчас следствие закончено, дело передано в суд.

– Я все понимаю, мой сын виноват, никому не позволено бить людей по голове, – сказала она. Но не удержалась и добавила: – Даже таких...

– Но неужели, – спросила Нина Николаевна, помолчав, и я понял, что это то, ради чего она пришла ко мне, – неужели его будут судить как обычного, рядового хулигана?

Эта женщина нравилась мне все больше. Не знаю почему, но я верил каждому ее слову. И еще я понял, кажется, главное: не снисхождения сыну просила она. Она хотела сейчас того, чего ей так не хватало все эти долгие годы, – людского участия.

– Я приду на суд, – сказал я. Хорошо, что Завражный не согласился отдать это дело Протасову. – Когда назначено?

– Пятнадцатого июня.

Перед уходом Кожина раскрыла сумочку, извлекла оттуда зеленоватый листок бумаги и не слишком бережно подтолкнула его ко мне через стол. Это был ордер на получение двухкомнатной квартиры – опоздавшее счастье. В глазах у нее стояли слезы, но она так и не заплакала.

Я проводил ее до выхода, а потом заглянул к Завражному. Эмоции эмоциями, а дело делом.

– Отменяется, – сказал я. – Вернее, откладывается. Суд через месяц.

– Ладно, подумаем, – сказал Глеб. – Но ты помни: я с тебя не слезу.

В этом у меня не было никаких сомнений.

Часы показывали четверть первого. Я прикинул, что к моргу мне уже все равно не успеть, а если ехать прямо сейчас на кладбище, то, пожалуй, всех обгоню. Я решил использовать это время для одной небольшой рекогносцировки.

По будним дням в такой час возле пивных баров очереди не бывает. Одинокий привратник скучал за своим деревянным прилавком. Он был грустен, потому что на улице вёдро и за его спиной совсем мало висит на вешалках, а в жестянке звенит и того меньше. Швейцар – это такой человек, который радуется плохой погоде.

– Отец, – сказал я ему задушевно, – Серега сегодня работает?

– Смотря какой, – ответил он лениво.

– Официант.

– У нас три Сереги. И все официанты. На выбор! – Он засмеялся жиденьким смехом.

Я растерялся. Почему-то такая простая возможность не пришла мне в голову.

– Ну-у.. – начал я, судорожно пытаясь что-нибудь придумать. – У него еще такой чемоданчик с цифровым замком!

– Это Горелов, – сказал швейцар и тут же посмотрел на меня подозрительно: – А он тебе зачем? Я уже врал совершенно вдохновенно:

– Киряли у него позавчера, а бабок не хватило, так я ему часы свои отдал. Вот, привез теперь, надо получить.

Взгляд швейцара потеплел:

– Иди на второй этаж, он там сегодня работает.

Я пошел к лестнице, стараясь повернуться к нему так, чтобы он не увидел у меня на руке часы.

В зале я постоял минуту при входе, ориентируясь в обстановке, потом выбрал себе официанта постарше, чтоб наверняка не ошибиться, и спросил деловито:

– Серега Горелов тут?

– Вон он! – показал официант на высокого рыжего парня с подносом, который в этот момент заходил за перегородку, отделяющую зал от кухни.

– Ага, спасибо, – поблагодарил я и направился туда же. Постояв там с полминуты среди пивной суеты, понаблюдав за Гореловым, ловко подхватившим в одну руку целый поднос с пивом, а в другую сразу четыре металлические тарелки с шашлыком, я вышел обратно и спустился вниз.

– Ну что, отдал? – спросил швейцар.

– А как же! – Я гордо показал ему свою левую руку, в то же время правой кладя на прилавок полтинник.

Он ловко смахнул монету и понимающе кивнул:

– Заходите еще.

– Обязательно! – сказал я с чувством.

11

у ворот Введенского кладбища стояло несколько пустых автобусов, но из наших никого не было видно, так что я не мог определить, опоздал я или приехал раньше всех. Поэтому я захватил из машины цветы и пошел прямо на место: мне случалось возить Кригера на могилу Марты Ивановны.

Когда-то кладбище это называлось Немецким, хотя на старинных памятниках, которых становится все меньше по мере удаления от входа, можно увидеть надписи на самых разных европейских языках. Вероятно, это дань традиции: немцами у нас в старину звали поголовно всех иностранцев, не умевших говорить по-русски. Без языка – значит немой, короче, немец. По иронии судьбы рассказывал нам об этом Эрнст Теодорович.

Он похоронил жену здесь, и в ограде имелось место, отведенное для него. Поразительно, до чего этот человек, страстно любивший русскую историю и великолепно понимавший русскую культуру, особенно в мелочах старался не потерять связь со всем немецким. Даже вот гак, посмертно. Бредя по кладбищенской дорожке, я раздумывал над тем, что, пожалуй, эта пожизненная раздвоенность Кригера на самом деле никакой раздвоенностью не была. Наоборот, она-то и позволяла ему по-настоящему глубоко ценить то и другое.

Я все-таки опоздал. Вокруг могилы стояла большая толпа, человек шестьдесят, не меньше. Подойдя ближе, я услышал, что кто-то произносит речь, и даже, кажется, узнал голос. Да, это был Андрей Елин, кому же еще!

– Иногда я думаю, – говорил Андрей, – стал бы я таким, какой я есть, не будь в нашей школе учителя истории Эрнста Теодоровича Кригера? Вот сейчас, здесь, задайте и вы себе такой вопрос... Я отвечаю на него: нет! Я мог быть хуже, мог быть лучше, но – другим. А потом я спрашиваю себя: как это у него получалось? И ответа не нахожу. Эрнст Теодорович никогда не учил нас жить в традиционном смысле этого слова. Он просто был среди нас, был с нами, и как-то так само получалось, что мы впитывали в себя все, чем обладал этот человек. Вот такой он имел дар...

Молодец, Андрей, подумал я. Хоть я тебя и недолюбливаю, сегодня ты говоришь хорошо. А Елин продолжал:

– Вся жизнь Кригера была отдана детям. Да, я знаю, это звучит банально. Вернее, гак: звучало бы банально. Если бы Эрнст Теодорович умер в своей постели, а не погиб трагически и безвременно. Я верю, что убийца будет найден и понесет наказание. Тогда наконец мы узнаем всю правду. Но даже сейчас я уверен: смерть Кригера не была нелепой случайностью. Его убили потому, что он помешал кому-то. Помешал потому, что был честен и благороден, помешал благодаря всем тем качествам, за которые мы, его ученики, навеки останемся ему признательны. Да, вся его жизнь была отдана детям. Всем нам, кого он называл своими детьми. И я не у дивлюсь, если когда-нибудь мы с вами узнаем, что он и отдал жизнь за кого-то из этих детей. Ведь Эрнсту Теодоровичу Кригеру больше не за кого было се отдавать...

Андрей помолчал несколько секунд, опустив голову, а потом отошел от могилы, уступив место дородной даме, то ли учительнице из школы, то ли представителю роно. Она заговорила что-то о трудолюбии Кригера.

Пробравшись сквозь пястную толпу, я подошел к гробу, чтобы положить цветы. Кругом были почти сплошь молодые лица. Ах как обрадовался бы старик, увидев нас всех вместе! Впрочем, он всегда был реалистом и знал, наверное, что ему-то как раз этого увидеть не придется.

Речи кончились. Гроб забили несколькими символическими гвоздями, и два молодца, перепачканные рыжей глиной, не слишком торжественно опустили его в землю. Через несколько минут здесь вырос небольшой, крепко сбитый сверкающими от постоянного употребления лопатами холмик. Мы укрыли его цветами и, поняв наконец, что больше ничего для Кригера сделать не можем, потянулись к выходу.

Быстротечность похоронной процедуры как последнего аккорда насыщенной многими событиями жизни всегда смущает меня. Но сегодня этого не было. Я знал, что кое-какие земные дела Эрнста Теодоровича остались незавершенными. И уже догадывался, что доделывать их придется именно мне.

В аллее я догнал Елина. Мы сдержанно поздоровались, как того требовала обстановка. Хотя при других условиях между нами тоже не бывало особой сердечности. Андрей Елин был в нашем классе первым учеником. Еще он был сыном членкора, известного литературоведа, автора множества специальных и популярных книг. И, как будто всего этою мало, он был также спортсменом и красавцем. Сейчас, конечно, уже можно признать честно, что поэтому я его и не любил.