Ноги у Жирардена подкосились, ему пришлось сесть. Он виновен, старуха справедливо взваливала вину на него. Нельзя было так легкомысленно заглушать в себе внутренний голос в тот раз, когда он, Жирарден, заметил непорядок на потайной доске с ключами. И во второй раз он не захотел услышать предупреждения, когда была отравлена собака. И в третий раз он ничего не предпринял, когда старуха, все понимающая своим низменным умом, требовала, чтобы он прогнал этого молодчика. Надо было действовать тогда, надо было вышвырнуть конюха вон.
И все-таки можно ли сказать, что он, Жирарден, виновен? Ведь у него были все основания принимать за пустую болтовню слухи об этой Терезе. Разве сам Жан-Жак, как о том свидетельствует «Исповедь», не верил Терезе? Разве он, Жирарден, обязан был быть умнее учителя?
Да, да, обязан был. Именно так. Жан-Жак мог себе позволить верить. Его задачей было ясновидение в большом, а не в ничтожном – не в таком, как его потаскуха Тереза. Жирарден же, знавший двор и людей, командовавший армией, не имел права быть глупее, чем старуха Левассер.
Что же ему делать? Что мог он сделать? Если бы даже тогда, стоя у трупа Жан-Жака, он так же ясно представлял себе взаимосвязь событий, как сейчас, он все равно вынужден был бы молчать и лгать. Раз он оставил у себя этого конюха, раз он тогда неправильно поступил, он обрек себя на необходимость и дальше молчать, и дальше лгать, и предпринимать сотни позорных, лживых шагов, чтобы преградить путь правде, становившейся все более и более опасной.
Покарать убийцу он не мог. Но одно он может сделать: порвать свое темное сообщничество с ним, прогнать его с позором и проклятиями.
Он вызвал к себе Николаса.
Спросил его строго и коротко, продолжает ли он обслуживать дам в Летнем доме. Николас ответил с наглой учтивостью:
– Да, господин маркиз. Ведь в конюшнях почти нечего делать, поэтому я часть времени посвящаю обслуживанию дам.
Жирарден сухо спросил:
– Вы состоите в интимной дружбе с вдовой Руссо?
– Нельзя сказать, чтобы вдова Руссо не благоволила ко мне, – ответил Николас и, чуть заметно ухмыльнувшись, деловито продолжал: – Я был бы себе лиходеем, если б не поддерживал этой дружбы.
– Извольте немедленно убраться из Эрменонвиля! – крикнул Жирарден. – Сегодня же!
Николас, поскольку до сих пор его никто не трогал, полагал, что вся история погаснет, как догоревшая сальная свеча: чуть повоняет и забудется. Это, надо думать, старуха, вислозадая кляча, не давала покоя идиоту маркизу. Как бы там ни было, но сейчас придется отступить.
– Что же, пожалуйста, если вы думаете, что мой уход повысит славу господина философа; – пожав плечами, нагло проговорил он. Маркиз поднял трость. Николас не дрогнул. – Вам не выбить из меня дружеские чувства к мадам Руссо, господин маркиз, – учтиво сказал он.
– Мой судья получит указание бросить вас за решетку, если вы еще когда-нибудь осмелитесь ступить на мою территорию, – не допускающим возражения тоном объявил маркиз.
– Не тревожьтесь, господин маркиз, – сказал Николас, – я по горло сыт достопримечательностями Эрменонвиля.
Выбросив из своего дома этот ком грязи, Жирарден почти физически почувствовал, как несносна ему постоянная близость обеих женщин. К сожалению, он не мог, не возбуждая скандальных толков, прогнать вдову Жан-Жака и ее мать из Эрменонвиля, где находилась могила Жан-Жака. Но, по крайней мере, их надо упрятать куда-нибудь подальше, с глаз долой.
Швейцарский домик был готов, тот самый маленький домик, который Жирарден строил для Жан-Жака. Он велел передать женщинам свое пожелание, чтобы они туда переселились.
В последний раз, исполненный умиленной грусти, посидел он на том самом пне на опушке леса, откуда в свое время Жан-Жак смотрел, как растет его дом. И больно и смешно, что не Жан-Жак, а эти женщины поселятся в швейцарском домике. Но здесь они хотя бы не будут попадаться Жирардену на глаза.
Они переехали, и отныне Жирарден даже близко не подходил к швейцарскому домику.
8. Изгнание злого духа
Жирарден передал Фернану гербарий, с такой любовью собранный покойным. Мадам Левассер прислала его вместе с рукописями. Но Фернан утратил всякий интерес к ботанике, он не умел, подобно учителю, протягивать нити воспоминаний от засушенных растений к людям и событиям.
В его воспоминаниях Жан-Жак все больше приобретал черты величия, но зато живые черты, как в сокровеннейшей глубине души признавался себе Фернан, все больше и больше бледнели.
Скорбя об учителе, он старался совсем не думать о собственном бессилии и собственной вине. И так как отец прогнал Николаса, то многое из того, что было запутано, распуталось без участия Фернана, а с тех пор как женщины переселились в швейцарский домик и он почти не встречал их больше, он нередко на долгие часы, а то и дни забывал о Терезе и о том ужасном, что было с ней связано. Он с готовностью поддавался разумным уговорам всегда такой ясной Жильберты, а она убеждала его, что тяжкие дни прожиты и отжиты и нечего к ним возвращаться.
Иной раз, правда, когда он стоял перед посмертной маской Жан-Жака, им овладевало страстное желание искупить свою вину, что-то предпринять. Посмертная маска с вмятиной на виске, а не торжественный бюст Жан-Жака, была действительностью.
Фернан знал, что и в деревне Эрменонвиль людей не перестает будоражить смерть Жан-Жака. Заметив приближающегося Фернана, они обычно обрывали разговоры.
Однажды он напрямик спросил Мартина Катру:
– Что там у вас такое? О чем вы шушукаетесь? И почему вы умолкаете, когда я подхожу?
Мартин усмехнулся.
– Ты что, сам сообразить не можешь? – сказал он своим высоким пронзительным голосом. – Толкуют все насчет вашего покойного святого.
– Что же они там насочинили, интересно? – спросил Фернан с плохо наигранной иронией.
– Насочинили? – переспросил Мартин, пожимая широкими плечами. – То же самое, что и вся страна.
Фернан покраснел.
– Может быть, ты соблаговолишь несколько точнее выразиться? – сказал он вызывающе, и так как Мартин молчал и только смотрел на него черными, умными, насмешливыми глазами, он надменно скомандовал: – Изволь объясниться!
– Если вы заговорили со мной таким тоном, граф Брежи, – сказал Мартин, – то было бы правильнее на сегодня прекратить нашу приятную беседу.
– Да говори же, говори наконец, – заклинал его Фернан. – Почему каждое слово нужно из тебя клещами вытягивать?
Хотя Фернан совсем не глупый малый, но кое в чем он все-таки ограничен, ведь это аристократ, думал Мартин; однако не может же он быть настолько ограничен, чтобы не знать того, что всему свету известно.
– Неужели тебе и вправду нужно еще объяснять? – спросил Мартин.
– Да скажи наконец, скажи, – настаивал Фернан.
Мартин, пожав плечами, ответил:
– Ну хорошо. Если человек отправляется к праотцам или если его отправляют к праотцам таким подлым образом, то следовало бы, как полагают наши деревенские, как полагаю я, да и решительно все, разобраться в случившемся. Вы же не захотели разбираться. Сначала вы не знали, куда усадить вашего гостя, какие еще почести ему воздать, а потом, когда ваш конюх проломил ему череп, вы просто закопали его в землю и точка. Вот это они, наши деревенские, не очень-то одобряют.
Фернан отлично знал, о чем толкуют в деревне, но когда он все это услышал, сказанное недвусмысленными словами, его живое лицо исказила гримаса ужаса.
– Проломил череп? Наш конюх? – ошеломленно повторял он.
Такая безмерная глупость, или притворство, или и то и другое вместе возмутили Мартина.
– А кто же? – грубо сказал он. – Ведь всем известно, что жена вашего святого без памяти втюрилась в этого английского конюха, а святой мешал им. Они и решили от него избавиться. Ясно, как дважды два.
Фернан впился в Мартина глазами, горевшими бессильным гневом. А Мартин, раздраженный такой младенческой наивностью, едва ли не сочувственно добавил, сам все же немножко растерянный: