Речи Мартина не отличались ледяным изяществом ораторского искусства великого парижского якобинца, зато покоряли сочностью народных выражений. Он толковал Жан-Жаковы идеи с пламенной непримиримостью; он разговаривал с санлисскими патриотами их языком.
Фернан, время от времени заглядывавший в санлисский клуб, не одобрял речей Мартина. Правда, Мартин пользовался словами и оборотами Жан-Жака, но вкладывал-то он в них опасный смысл. И без того многие, кому новый порядок вскружил голову, не хотели понимать, что право и закон все еще существуют и что поэтому нельзя действовать и поступать как заблагорассудится. Речи Мартина только развязывали силы произвола.
Как-то после одной из своих особенно неумеренных речей Мартин спросил Фернана:
– По-твоему, конечно, я толкую все превратно?
– Да, – ответил Фернан, – меня берут сомнения, но в двух словах их не сформулируешь. Как жаль, что мы в последнее время так редко встречаемся, – любезно добавил он.
Мартин с ноткой раздражения в голосе ответил:
– У тебя же есть твой Лепелетье.
Фернана обрадовало, что Мартин ревнует его к Мишелю.
– Я бы с удовольствием провел с тобой вечерок, – сказал он сердечно.
Мартин пригласил его к ужину.
Квартира у Катру была незавидная. Мартин жил и работал в трех комнатках, вместе с матерью, женой и маленьким ребенком. Пахло кухней и людьми, младенец ревел. Еда была приготовлена без любви и неумело.
– Не взыщите за скромное угощение бедняков, гражданин Жирарден, – сказала жена Мартина.
Мартин жевал торопливо, безучастно, по-простецки.
– Ты можешь говорить, не стесняясь, – бросил он Фернану. – Жанна знает о нашей старой дружбе.
– Разумеется, – сказала Жанна и повернула к Фернану суровое, выразительное и не очень дружелюбное лицо.
Фернан в эти дни был в тревоге. Из Сан-Доминго поступили дурные вести: белые не желали подчиняться решению Национального собрания, негры и мулаты объединились, остров охвачен волнениями и беспорядками. Плантации в северной части острова, как раз там, где находились владения Траверсей, разграблены, опустошены, сожжены, среди белых много убитых. По слухам. Гортензия и маркиз нашли себе убежище на испанской территории. Но сведения были неточные, и плохим признаком служило отсутствие вестей от Гортензии.
Фернан говорил обо всех этих угнетающих его обстоятельствах.
– Национальное собрание слишком поздно начало действовать, – заметил он с горечью. – И вместо того чтобы послать наконец в Сан-Доминго войска и решительно провести закон о колониях, кое-кто еще и по сей день подумывает, не лучше ли вовсе отменить его и, значит, опять лишить цветное население всех прав.
– Я не в курсе событий в Сан-Доминго, – сказал Мартин, – да и вообще не многие разбираются в тамошней обстановке. Почему бы тебе самому не отправиться туда и не навести там порядок? – вызывающе бросил он. – Тебя там знают. А с помощью твоего друга Лепелетье тебе не стоило бы особого труда добиться необходимых полномочий.
Подвижное лицо Фернана передернулось. Значит, Мартин считает, что внутри страны для него дела не найдется.
– Мой друг Лепелетье, – ответил он уязвленно и торжествующе, – полагает, что я лучше послужу революции, если останусь здесь. Он хочет, чтобы я выставил свою кандидатуру на новых выборах в Национальное собрание.
Лепелетье пользовался авторитетом и у якобинцев, поэтому слова Фернана изумили Мартина, взбудоражили, лоб его покрылся пятнами. Даже женщины удивленно вскинули глаза. Наступила небольшая» пауз а. Потом вместо ответа Мартин сказал:
– Было бы хорошо, если бы старое Национальное собрание было распущено. Оно мало что сделало.
– Даже если его распустят, – ответил Фернан, – все же именно оно создало конституцию, основанную на Декларации прав.
– Та капля хорошего, что есть в конституции, – сказал Мартин, – это заслуга четырех-пяти депутатов, выдержавших сопротивление остальных тысячи двухсот.
– Не слишком ли ты строг в отношении этих тысячи двухсот? – спросил Фернан.
– Из тысячи двухсот Жанов и Жаков не выкроишь и одного Жан-Жака, – съязвил Мартин. – С этим-то ты, по крайней мере, согласен?
Вдова Катру с восхищением взглянула на сына, который так здорово отбрил этого аристократишку, и из ее старого, беззубого, ввалившегося рта вырвался тихий, дребезжащий смешок. Удовлетворенно и благоговейно посмотрела на мужа и Жанна.
– Не подлить ли вам вина, гражданин Жирарден? – спросила она бесстрастным голосом, но в ее строгом взгляде Фернан прочел недоверие и неприязнь.
Мартин продолжал жевать.
– Я ничего не имею ни против тебя, ни против Лепелетье, – сказал он. – Однако в Национальном собрании заседает слишком много «бывших», этого ты и сам не станешь отрицать, и таких «бывших», которые при самой доброй воле остаются рабами своего происхождения, своей мошны, своих высоких званий. Когда они величают друг друга «гражданин», это звучит, как «граф» или «маркиз». Мы ведь видели, что с «бывшими» твой Лафайет нянчится, а когда массы требуют Декларации прав человека, Лафайет приказывает стрелять в них.
Жена Мартина и старушка мать принялись мыть посуду, а Мартин и Фернан остались за столом допивать вино.
– На мой взгляд, – возобновил разговор Мартин – законодательные акты нынешнего Национального собрания беззубы все до одного. Деспотия из года в год упрятывала за решетку четыреста тысяч человек, и мы с тобой тоже чуть не попали в их число. Пятнадцать тысяч ежегодно приговаривалось к смертной казни через повешение. Национальное собрание отменило смертную казнь и дало возможность всем своим врагам – еще бы немного и самому королю – улепетнуть за границу.
Жанна, вытирая тарелки, повернула голову, иронически выжидая, что ответит на это Фернан.
– Но я ведь еще не состою членом Национального собрания, – полушутя сказал он.
– Никто о тебе и не говорит, – возразил Мартин, – я буду голосовать за твою кандидатуру. Но не тешь себя зряшными надеждами. Новое Собрание тоже не покончит с этим положением, и никакой настоящей революции все равно не произойдет. Революция придет совсем с другой стороны, снизу. Она созреет в народе, в политических клубах. Там ее и совершат.
В спорах со своими друзьями-умеренными Фернан говорил совершенно то же самое, но Мартину он возразил:
– «Не сокрушать ничего существующего, если в этом нет крайней нужды», – учит Жан-Жак, что тебе следовало бы знать. – Его разозлило, что слова эти прозвучали так, как будто их произнес его почтенный родитель.
– Но в том-то и дело, что крайняя нужда есть, – резко откликнулся Мартин. – И мне так же, как и тебе, известен человек, который тебе это докажет, цитируя того же Жан-Жака.
Фернан пожал плечами.
Мартин уже жалел, что был так резок. С этим Фернаном он почему-то всегда ведет себя, как глупый мальчишка, старающийся вызвать товарища на драку. А ведь он расположен к Фернану и уважает его. Подумать только: человек, от рождения предназначенный в сеньоры Эрменонвиля, так смело и открыто вступается за мелкий люд.
Мартин проводил Фернана до дому. Со свойственной ему несколько грубоватой манерой он всячески старался выказать свое расположение к нему. Вот такие-то редкие минуты угловатого проявления дружбы помогали Фернану за фигурой Катру – председателя Якобинского клуба – увидеть прежнего Мартина, преданного друга юности.
Но это нисколько не смягчило острой правды, прозвучавшей в словах Мартина. Мартин говорил не от своего имени, а от имени всех. Бегство короля пробудило в народе новую волну подозрительности против «бывших»; настороженная неприязнь гражданки Катру присуща была не одной этой Жанне, а всем Жаннам, вместе взятым: он, Фернан, навсегда останется чужим для них. Никогда народ не признает в нем брата.
Негодующий и угнетенный, узнал он, что Национальное собрание чуть ли не накануне своего роспуска отменило предложенный Лепелетье закон об освобождении рабов, заменив его немощными указами, которые вновь обрекли цветное население на бесправие. Жгучее желание искупить этот позор овладело им. Если только его действительно выберут, он уж постарается у всех законодателей пробудить такую же страстную жажду справедливости.