Именно тогда он в первый и последний раз увидел её. Их. Верней сказать, обнаружил. А если быть совсем точным — засёк. Отца и её, эту самую Темницкую, мать истфаковского студента Женьки Темницкого, натолкнувшись на которого в факультетском коридоре после первого экзамена Лёва едва не сшиб того с ног. В общем, сдал первый экзамен, историю, на отлично. Греция досталась, повезло, уж тут-то был ему простор после тех маминых «Мифов и легенд», облегчённых, напечатанных скорее в виде аляповатых комиксов, нежели всерьёз, излишне цветастых, но и достаточных, чтобы заинтриговать, заманить собою его молодой, пытливый ум. Чуть поздней подоспели и другие источники горячего юношеского интереса, уже вполне предметные, без условностей и пустот.

Ну а потом был Роберт Грейвс, англичанин. Книжка его 1955 года, уже со ссылками на античных философов, историков, писателей, солидные авторские комментарии, по сути завершила дело.

Были и другие, тоже не без мифологизации античности, но уже всё по делу, очень и очень серьёзно, для умных и неравнодушных, и, как оказалось, не менее увлекательные, чем та войнушка между оловянными, из папиного детства, и современными, облегчённого пластикового содержания, воняющими химией солдатиками, на смену которой, разом перепрыгнув через пустотелые годы, явились античные герои. Между игрушечными солдатами и нынешними героями зияла глухая чёрная дыра.

В тот день он набрал папу, похвастался результатом и сразу же умотал на дачу к приятелю. Без девочек — долбить русский ко второму экзамену. Приехали — там заперто. Нестыковка. Пришлось вернуться — каждый к себе. Вошёл и понял, что дома кто-то есть, хотя быть такого никак не могло: отец заседал в институте, больше ключей не имел никто. Тётя Параша, что приходила из соседнего дома убираться, подгадывала всякий раз под присутствие хозяев: вечно интересовалась, как и чего сготовить, чтобы лишний раз понять для себя, из каких продуктов.

Было тихо, но при этом — он ощутил это кожей затылка — не было полной тишины. Будто некий приглушённый звук, напоминающий чей-то сдавленный всхлип, шёл из дальней комнаты, которой завершался их протяжённый коридор. Там, по соседству с отцовским кабинетом, находилась родительская спальня, теперь — только отцовская. Именно это обстоятельство создавало для источника звука полную невозможность находиться там в отсутствие отца. Лёва отступил на шаг, но, передумав, снова шагнул вперед. Затем продвинулся ещё на пару шагов и вслушался. Было то ли страшно, то ли странно: он никак не мог расшифровать для себя это новое, непривычное ему чувство, когда предвкушение того, что сейчас произойдёт — с ним, с ними? — сделает его, прежнего, уже необратимо другим, отшвырнёт домашнюю привычность на неопределённый кусок времени назад, туда, где ещё жива мама и где отец, занявший теперь и её место, ещё не был им так любим и нужен, насколько стал теперь. Однако особой нужды в неслышном продвижении к отцовской спальне больше не было, потому что внезапно оттуда раздался женский вскрик, притушенный, видно, чьей-то заботливой рукой, и крик этот, ритмично перемежаясь со сдавленными стонами, уже не оставлял сомнений в природе своего происхождения. В спальне стонала женщина, и она явно делала это от страсти и удовольствия, доставляемого ей мужчиной. Оставалось лишь выяснить, кто проник в их с папой жильё и испохабил родительскую постель. Он резко достиг спальни и распахнул дверь, забыв об осторожности. Она и не понадобилась: они были там вдвоём, он и она, сцепившись в отвратительное двуспинное чудовище, его пыхтящий отец и та самая Темницкая — то ли секретарша, то ли научный институтский секретарь. Она заметила Лёву первой, хотя оргазм её ещё не истёк. Будучи придавленной грузным отцовским телом, она всё ещё исторгала из себя последние сиплые звуки, продолжая извиваться в резких конвульсиях.

— Ой! — вскрикнула она и дёрнулась всем телом, пытаясь одновременно сбросить с себя папу, чтобы прикрыться чем попадя и провалиться от стыда куда-то в пол.

Ей удалось лишь второе и третье, и то частично. Внезапно отец, приняв её восклицание за прилив финальной страсти, взревел и забился часто-часто, вдалбливаясь всем телом в эту чужую им женщину. Лёва ждал, молча наблюдая за голой отцовской спиной, боясь опустить глаза ниже, на то место, которым папа его, безутешный вдовец и строгий справедливый родитель, соединялся с этой отвратительной Темницкой. Прежде он не видел отца полностью обнажённым. Он и не думал, что на боках у папы за то время, пока умирала мать, набрались неприятные оладьи жира, обычно скрываемые обязательно строгим костюмом и точно так же невидные под привычным домашним облачением свободного кроя. И что они будут так ужасно биться о его бока, влажно шлепаясь один о другой, висло стекая к низу живота и снова стягиваясь в бесформенные блины в момент отрыва папиного торса от мокрых, некрасиво разваленных в стороны тёткиных грудей. И от этого ему сделалось ещё противней. Ну а дальше тётка просто оттолкнула отца обеими руками и, нащупав одеяло, подтащила его под подбородок. Затем резко отпрянула в сторону, не в силах выговорить слов. Отец обернулся и увидел. И тоже прикрылся, лихорадочно обдумывая удобоваримую версию происходящего. Версия не находилась, отец не был к тому готов. Однако не встал. Лишь задержал рукой Темницкую, сделавшую попытку вскочить и поскорее убраться из спальни. Сказал, медленно подбирая слова:

— Ну, оскоминное выражение типа «это не то, о чём ты подумал», вероятно, будет излишним, да, сынок?

Мальчик мотнул головой и сглотнул.

— И всё это… — широким жестом руки отец обвёл часть пространства, вовлёкши в него край тела обнажённой Темницкой и завершив его на себе, — всё, чему ты случайно, насколько я понимаю, оказался свидетелем, тоже, надо думать, тебе не нравится, верно? — И посмотрел на сына прямо и тяжело. — Угадываю твоё чувство?

Лёва вновь мотнул так же и туда же. Паралич, охвативший его, всё ещё не вернул глотке способность выталкивать слова. Да и рано было выпускать из себя что-то: звуки, мысли, застывшие движения его никак не желали сливаться воедино, не складывались в контролируемую головой, последовательно выстроенную цепочку действий. Да и не знал он, какие действия надлежит совершать сыну, заставшему отца в кровати умершей матери в паре с чужой, неопрятно мокрой и неприятно орущей тёткой. Он развернулся и вышел. Ушёл к себе. Отыскал завалявшийся в ящике письменного стола ключ и запер за собой дверь, на два оборота. Минут через двадцать, проводив гостью и дав сыну время прийти в себя, отец деликатно стукнулся к нему и негромко произнёс из-за двери:

— Лев, я хочу поговорить.

За то время, пока там, за спаленной дверью, в пространстве его отца сворачивалась и подчищалась вся эта нечистая история, Лёва успел прикинуть несколько вариантов развития событий. Первый, как ему показалось, был самый верный, поскольку опирался на истинное чувство, которое взяли и раздавили отцовским ботинком. И ещё было до слёз обидно за маму. Он представил себе, что это не он, Лёва, а она, мама, зашла в их с папой спальню и раньше его увидела то, что обнаружил он, сын. И подумал, что сердце мамино наверняка бы не выдержало, сжалось бы сильно-сильно и больше не разжалось бы никогда, потому что отец предал не только любовь физическую, какая бывает между мужчиной и женщиной, он предал большее — само доверие, саму память, предал то представление о себе самом, какое всегда по отношению к нему испытывал его сын, полагая, что оба они всегда с одинаковой горечью вспоминают и думают о мёртвой маме. Теперь этого не стало, кончилось, и за это предательство нужно было отвечать. Бойкотом, холодным отстранением, формализацией отношений, реальной нелюбовью, отсутствием сыновьего уважения. Чем ещё?

Однако любое из перечисленного было слишком — это Лёва тоже хорошо понимал. Подобный подход тянул за собой полный сбой в надёжно отлаженном механизме семейного устройства, включая бытовые подробности и привычные удобства существования в едином жизненном пространстве. И потому был Львом Алабиным отвергнут, хотя и не без сожаления. Оставалось не так уж много для восстановления погоды в доме. Имелся в виду вариант полного искупления отцом дичайшей вины перед ним и покойной мамой. В отсутствие же мамы — только перед ним, сыном, но в этом случае — по двойной ставке. Это придумалось не само, это просилось. И тогда он решил второму варианту, как единственно разумному, не противиться. Тем более что третий не просматривался вовсе. На всё про всё хватило тех самых двадцати минут, взятых отцом в качестве вынужденного тайм-аута, — тютька в тютьку.