Или, если брать, скажем, сытые нулевые, от самого начала и дальше, то больше посредничал, не приобретая ничего и не передерживая, а всего лишь сводя одних с другими и имея неизменно ловкий промежуток. Такой итог тоже отчасти ублажал, но удовольствие от него тянулось уже не столь продолжительно, исчерпываясь лишь сутками со дня согласия вовлечённых сторон.

И сразу улетал. Или тут же возвращался. Или лишний раз ехал обслужить любимый «мерс», потому что обожал его за органику линий и доведёнку форм. Или возникал новый аспирант, и Алабин брал его и честно вёл, попутно втыкая за проявленный тут и там бездарный подход к делу, которое тот сам себе выбрал. Или благосклонно кивал, соглашаясь с выводами, если парень или девчонка неожиданно оказывались толковыми, въедливыми и нормально въезжали в тему.

Но в большинстве своём они ему нравились. Одни — тем, что ни хрена не понимали в предмете собственной диссертации, так и не научившись чувствовать художника с ходу, сразу же распознавать того по манере письма, ощущать дух его, полёт, высокую задумку и смысл художественного высказывания. Эти были нужны, чтобы испечь пирожок маленькой аккуратной нелюбви, если не целой ненависти, в которой он время от времени испытывал насущную потребность. Знал — это приобретённое, это не пришло к нему с кровью матери или с семенем его ни в чем не повинного отца. Чувство это, верней, потребность найти и оттолкнуть создавалась медленно, складываясь по крохам. Крохи же, застревая где-то там внутри, то ли у кишок, то ли цепляясь острыми краями за желчные протоки или, наоборот, помещаясь ближе к сердцу, натурально царапали за живое. Но не больно. Скорее просительно, зовуще, маняще. А когда отталкивал, становилось заметно приятней, будто славно откушал, да с хорошим вискарём. И никуда после не надо спешить.

Он искал объяснений, но не находил. Иначе, если бы высмотрел нечто подходящее из возможных причин, то себе же сделал бы хуже. А ведь они любили себя, оба, что первый, что второй, Алабин и Алабян, и это было их общей точкой. Там соприкосновение одного с другим не каралось обоими и не вызывало взаимной тошноты. И потому, принимая на себя заботу о тех, неправильных аспирантах, Алабин играл с ними, подобно забаве ушлого кота с незрелой мышью, издеваясь, унижая, порой доводя до слёз и нередко вызывая к себе неприязнь.

Ему было всё равно. Он не желал иметь рядом чужих, особенно в деле, где они всё равно не приживутся. Таких он, уже понимая всю бесполезность собственной занятости, формально доводил до защиты и оставлял один на один с условной совестью. В такие минуты, уже когда прощался, завершив свою часть, самооценка его необычайно поднималась, потому что каждый раз вновь восставала надежда, что не всё так уж плохо и не слишком запущено в нём самом. Не всё убито в первом Льве Львом вторым. И далеко не всякий из живущих внутри его Алабянов и есть он, Алабин. Те же, кто сумел паче чаяния и незатратно для себя прошмыгнуть через его, Льва Арсеньевича, неравнодушный фильтр, одарив-таки его, кровопийцу, нехорошим послевкусием, так пускай уж далее как умеют подтверждают или нет лживый кандидатский статус свой. Если оно им, конечно, надо.

Однако были и другие претенденты на алабинское руководство диссертационной работой: настоящие, классные, порывистые. Как сам. Те смотрели в корень, часто не беря тайм-аут для неспешной прикидки и обсоса. Именно так любил поступать и он. Чувствовали моментально, всеми рецепторами, сиюминутно, будто клали на язык, втягивая незримый аромат, и тут же, как надёжно отлаженная программа, выдавали результат. Искали, отбирали. Одно — брали, иное — откладывали на сторону, для третьего — ждали его слов, раздумчивых или же сразу убийственно точных, безжалостных. Жили этим, как когда-то жил этим он, читали взахлёб, сразу отбирая верные тексты. А попутно издевались над пустым и ерундой. И всё это вопреки уродским временам, когда есть всё, но в каком именно месте следует задохнуться от счастья, толком никто не объяснит. Да и не очень знает, если уж на то пошло. Спорили до умопомрачения, с ним же, с самим Алабиным, убеждая того в неправоте, хоть всякий раз в итоге признавали собственную. Лев Арсеньевич неизменно оставался наверху, будучи привычно прав. С этими была отдача. От них — к себе и от себя самого — к самому себе же. Был и полёт, и польза для сердца и кишок, или где там притулились эти вредные крохи его с незатупленным краем.

Второй Лёва в такие дни незаметно исчезал, растворялся, смывался нечистым песком, уносился прочь вместе с торфяным копчёным дымом, налетающим с острова Айла. Одним словом, бздел. Он же, первый Лев, могучий и бесстрашный, одержимый благородством, наоборот, подзаряжался, чувствуя себя победителем, повелителем человеков и крыс, проводником в мир красивостей и красот. Если кому, конечно, чего-то и сколько-то оттуда перепадёт.

Девушки, те влюблялись, почти всегда. И это отвращало. Студенток чаще отправлял восвояси, нежели отвечал мужским вниманием на их нешуточный и всегда предметный интерес. А вообще-то, больше держал за дур, милых и прочих, по недомыслию или в силу самоназначенной моды на искусство толкнувшихся со своими приличными аттестатами на истфак. Этих, само собой, безжалостно отсеивали с первого экзамена. Но обнаруживались среди прочих и умненькие, хотя и довольно безмозглые, которые, честно пройдя испытания, ухитрялись-таки втиснуться в братский истфаковский клубок. От них и шли основные неприятности, поскольку часть девиц была хороша грудью, часть — продолговатым низом, часть — сочетанием того и другого при избытке милого нахальства.

Ему же всегда нравились — с лицом. С лицом, те всегда учились, не приставая по-пустому и никогда не домогаясь Льва Арсеньевича как мужчины. И всё же одна случайная позиция окончилась ссорой, другая, уже не настолько проходная, — искусственным прерыванием беременности. Всё.

Далее шли аспирантки, которые из правильных, не из всеядных, из тонко и трепетно устроенных, как он особенно любил. С ними уже случались интрижки чуть более длинного содержания, и не одна. Но те были совсем уже умные, коль скоро успешно добирались до точки решительного старта и, оттолкнувшись от неё, устремлялись в настоящее, в не пустячное, им же самим ведомое на полных оборотах. И становилось боязно уже оттого, что намерения бывали взаимны, и такое вполне могло привести к раскладу серьёзному и непоправимому.

Однако выручал спасительный дежурный набор: Лондон, Париж, Брюгге, работа вне факультетских стен, прочие неуёмные приоритеты обогащения за счёт неувядающего быстродействия головы. В итоге с девушками рассыпáлось. Часто — накануне старта. Или же сразу после него. А порой — по истечении краткого периода мужского гона, но с обязательным прихватом положенного своего. Правда, и отдавал изрядно, не ленился знаться не вскользь и не обязательно по прямому делу. Порой даже проявлял самый честный интерес, не скрывая промежуточного удовольствия. А иногда хотелось и пробно пообожать, ну, как испытательный закидон. Просто изведать из интереса, как это бывает. А только не складывалось. Мешало одно или другое, а то некстати наваливалась необъяснимая депрессия. И было уже ни до чего. В общем, к финалу знакомства очередную кандидатку на отношения чаще ждало приятное разочарование.

И всё же чаще остального мешала эта сволочь Алабян. Алабин гнал его от себя, но и понимал в то же время, что скорее он просто капризничал так в силу ленивой привычки слегка наддавливать встречно всякому гадству, а заодно чуток противостоять насилию над личностью, пускай даже исходящему от второго и нелюбимого себя самого.

А ещё бывало грустно, без дураков. Особенно когда, лишний раз прикинув в твёрдовалютном эквиваленте объём накопленного материального добра, сплюсовав его со счетами в Бельгии, лондонском Сити-банке и инвестициями в пару-тройку мьючуал фондов, Лев Арсеньевич Алабин с горестью констатировал, что вполне приятная пенсия, как оно в остатке жизни ни получись, считай, у него в кармане. Однако любовь, которая до гроба или чуть короче, не случилась. Как отдалённо не просматривалась она даже с учётом свежей калькуляции беззаботной жизни плейбоя среднекризисного возраста, дельца и искусствоведа, на берегу какого-нибудь тропического залива. Например, бухты Ампир. Или же в тихом пригороде какого-нибудь поселения типа Рококо. Ну или, на крайняк, в комфортабельном пентхаузе на авеню уютного Символизма.