Отдал — в пакете, найдя почти такого же восторженного кретина, каким ещё недавно был сам, но только тот оказался при более чем серьёзных материальных возможностях. Признаться, немного кольнуло, когда окончательно удостоверился, что купленное тот богатый честно развесит в спальне и так же беззаветно вместе со своими домашними станет любоваться и гордиться покупкой — Лабасом и Фальком. Но всё же, если оптом, как ни крути, получалось прибыльней, учитывая отсутствие в дальнейшем нужды пристраивать работы чёрт знает какому имущему полудурку. Ведь были ещё лекции, были студенты, а бывало, что случались и студентки, когда у него, яркого, весёлого препа-острословца, находилось для них лишнее окно.
Однако были и непопадания, те самые, редкие, но обидные до жути, вплоть до расстройства живота и ниже. Он помнил, как прокололся тогда с коровинскими эскизами к декорациям к «Князю Игорю» для постановки в Ла Скала в 1911 году. Правда, только поначалу, но всё же.
Принял их сразу, все четыре: два, помнится, акварельные, другая пара — темпера, и все из семьи покойного баса Большого театра Гудилина. Куда уж честней и надёжней, чем когда на твоих воспалённых от нетерпения глазах работы снимают с гостинной стены и подают тебе в руки в обмен на рубли. Сам дух гудилинский выветриться не успел ещё из гостиной той, что в кооперативной квартире от Большого театра. И вдова безутешная рыдает, и сын-дылда, почти взрослый, с ранней залысиной и дурновкусной серьгой из фуфлового серебра в ухе, молчит угрюмо, прощается с оттоком первой порции наследства. Всё подписное, кстати, всё честь по чести, с датами и даже дарственной надписью на одной из работ, священной рукой великого декоратора и живописца выполненной в адрес дедушки басовитого певца.
Денег, если откровенно, мало дать уже не получилось, как бывало раньше: наследники оказались хотя и удручённые горем, но всё ж как-никак грамотные. Другое дело, что в итоге оказалось всё чистейшим фальшаком, хотя и по-настоящему высокого класса. Сам-то он в эту горькую для семьи минуту даже всматриваться ни во что не стал. Тут же, правда, поймал себя на мысли, что мало-помалу башка его из двух извечно соседних вариаций — сама работа или же её монетарный эквивалент — начинает неуклонно оттирать первую к обочине, хотя не привечает с должным почтением и вторую. В общем, рассчитался накоротке, упаковал, сделал глазами печально-сочувственно и был таков. Откуда сомнения, раз всё из честной и благородной басовой семьи? Там даже два рояля в квартире имелись, белый и другой белый, — при чём недоверие? Даже пятна выцветшие остались на обоях после Константина Коровина: всё сходилось, как лучше не бывает. Вот и лоханулся, как недоумок из кунцевской подворотни, не повёл себя, как надо бы повести, — вдумчивым искусствоведом при галстуке и экспертной должности.
Однако до фиксации момента истины отдал всё же в атрибуцию при Третьяковке. Подумал, хуже не будет, зато пристроить легче: эскизы вам — не полноценная живопись или же нечто портретное, узнаваемое. Эскиз любит профессионала, знатока, культурного ценителя — ровно того, кто как раз не платит, но просит документ под сделку: фото чёрно-белое, 9 × 12, описание плюс штампик и печать экспертного заведения. А ещё лучше — письмо с подписью, скажем, директора или научного секретаря Института искусствознания или, что также приветствуется, пара-другая рукописных фраз гранда какого-никакого от искусствоведения с приятно узнаваемым крючком в финальной части текста.
Сам Лев Арсеньевич в ту пору грандом таким ещё не сделался, но всегда того хотел, порой представляя себя в кресле решателя картинных судеб, носителя Слова и обладателя Руки, чьи заключения по умолчанию неоспоримы, а доводы, пускай даже сказанные впроброс, неизменно берутся на карандаш и далее учитываются всеми и всегда.
Из Третьяковки эскизы вернулись с заключением: «Работы (эскизы — акварель (2), темпера (2), всего 4 шт. Разм. 30 × 50, картон) принадлежат кисти неизвестного художника. Предполагаемое время написания приблизительно соответствует фиксированному на произведениях. Автографы, как и надпись, руке художника Коровина К. А. не принадлежат. Старший эксперт Темницкий Е. Р.».
Темницкого этого Лёва знал не то чтобы хорошо, но встречал на истфаке МГУ, как-то даже столкнулся с ним лоб в лоб, однако толком не пообщался. Тот, кажется, учился в то время на четвертом курсе, как раз когда Алабин только поступал на отделение теории и истории искусства. Но до этого они успели ещё пару раз пересечься в доме общих знакомых по линии отца. Один раз то было вместе с мамой, ещё живой; другой раз в те же самые гости сходили только отец и он, мама тогда уже начинала плохо себя чувствовать и избегала ненужной усталости.
Отец уже знал о неизлечимом финале. Лёва — нет. Они ему не говорили, берегли, хотели дотянуть до последнего, чтобы разом не оглоушить и не вывести из процесса подготовки в вуз. Папа, как и все достигшие в своём деле успеха отцы, настоятельно советовал двигаться по его линии, идти в «Стали и сплавов». Там бы обошлось, считай, без экзаменов, принимая во внимание отцово имя, ну а дальше — всё как у всех своих, так уж заведено: аспирантура, диссер, мэнээс, эсэнэс, завлаб, замзавотделом, завотделом, замдиректора по науке и т. д, как говорится, и т. п. — при живом, конечно же, и действующем отце. Мама же — нет, не хотела. Более того, как могла противилась отцовскому плану засунуть сына вместе с чýдной его, такой чуткой и «отзывчивой на всё культурное» головой в эти неживые металловедческие хлопоты, будь они неладны. Иного желала она Лёвочке, мальчику своему любимому, совсем-совсем другого счастья для верно скроенной жизни — безболезненного, тёплого, нежно ласкающего сердечную мышцу и трепетно устроенное мужское начало.
— Счастья, счастья вам всё какого-то подавай… — недовольно ворчал в отдельные дни Алабин-старший, не скрывая лёгкого раздражения от навязчивой идеи своей супруги. — Боже всевышний, ну объясни ты им наконец, что на свете есть ещё куча всяких прекрасных занятий и дел, помимо этого вашего невнятного счастья!
И всё же не одолел отец ползучего противостояния в лице дуэта из матери и сына, несмотря на высокий пост и непререкаемый семейный авторитет. Было поздно. Сын его, Алабин-младший, пока не начались ещё эти пахнущие передержанной квашеной капустой семейные пикировки, уже взахлёб дочитывал подсунутую матерью брошюру — краткий вариант двухтомника «Мифы и легенды Древней Греции». И всё сошлось. И срослось. «Состоялось!» Именно так, таким коротким восклицанием, впоследствии стал он подтверждать факт любой приличной сделки, и после этого пересмотр был невозможен. Разве что возврат. На новых, как водится, условиях. А что до Темницкого, Женькá этого, то вроде бы мать его у отца Лёвкиного работала в институте, кем-то там тоже металлургическим, как и сам родитель, но только рангом пониже, не выше кандидатки этих самых железнорудно-залежных отцовских наук, — типа учёный секретарь или просто секретарь. В смысле, секретаршей в приёмной. Это уже после того, как мама умерла, а он только-только учиться начал. А до этого… До этого даже вспоминать лишний раз не хотелось, кем она там у папы служила, мамочка эта Темницкая.
В общем, новой фамилия для него не прозвучала, да и раньше он её встречал, по делам, но только вот не запомнилось, в каких конкретно случаях. Да и не особенно было нужно: дела свои обычно старался обставить так, чтобы работы, с какими запускался в очередную историю, вовсе не подвергались атрибуции — не стоило лишний раз связываться с официальной экспертизой, от которой одни неожиданности да головняк.
Однако тут, в случае с Гудилиными, в подлинности Коровина Лёва был уверен как никогда. Подлинники были, аж кровоточили — что патиной времени, что качеством выделки. Даже, кажется, хотел в тот момент, подавив в себе неприятное чувство, идти к этому Темницкому Евгению, объясняться, настаивать на своём, чтобы они, третьяковские, изложили ему факты, от которых отталкивалась экспертиза, — просто понять для себя, на чём в итоге строилось это их паскудное заключение. И кто ещё из экспертов, помимо подписавшего, участвовал в его подготовке. Врага, уже тогда полагал Лёва, всегда лучше знать в лицо, а не только в подпись.